Общение

Сейчас 663 гостей и ни одного зарегистрированного пользователя на сайте

Наша кнопка

Если Вам понравился наш ресурс, Вы можете разместить нашу кнопку на своём сайте или в блоге.
html-код кнопки:

 


             

   


 

Уважаемые театралы! Наш сайт существует благодаря энтузиазму его создателей. В последнее время средств на оплату хостинга, даже с рекламой, стало не хватать. Поэтому просим всех неравнодушных посетителей воспользоваться формой поддержки, которая расположена ниже. Это помогло бы ресурсу выжить и избавиться от рекламы. На форме есть три способа платежа: с банковской карты, с баланса мобильного, из Яндекс-кошелька. Сумму перевода можно менять. СПАСИБО!

Апдейт: Друзья, благодаря вашей финансовой помощи удалось полностью очистить сайт от рекламы! Всем СПАСИБО! Надеемся, что ваша поддержка и впредь поможет содержать сайт в чистоте, не прибегая к вынужденному засорению его "жёлтым" мусором.

 

ПРОПУЩЕННЫЕ СЕЗОНЫ ОНА НАВЕРСТЫВАЛА теперь активно, с какой-то не свойственной ей поспешностью, с почти лихорадочным нетерпением.
Она регулярно играла свои основные роли в трагедиях. Нисколько они за годы не потускнели и даже, пожалуй, очистились и углубились. Зрелая мысль облекла благородной ясностью чувство. Все узнанное, увиденное и пережитое вылилось в совершенно отточенные проверенным опытом формы. И жгучесть идеи, как будто подслушанной в зале, соединилась с пластичным и поэтическим чувством. Но долго не выпускаемая энергия рвалась из наполненного резервуара, искала себе применения и не всегда проявлялась с достаточной творческой принципиальностью. Помимо своих законных ролей, Семенова не отказывалась играть спектакли случайные, проходные, ее таланта не стоившие.
Восьмого июля 1822 года предусмотрительная и дальновидная Колосова, увидев, что дочь ее, после минувших как сон успехов, попала в опалу и мается без работы, испросив высочайшего дозволения, отправилась с ней вдвоем в отважное путешествие за границу для расширения театрального кругозора и повышения уровня мастерства. Семенова в этом разумном поступке увидела лишь еще одно доказательство своего торжества и законного права на монополию и использовала ее далеко не лучшими для себя способами.
Играла она без разбора все роли, какие ей подставлялись. Того же знакомого Коцебу, но в пьесах, для самого автора откровенно третьестепенных. В одной из них, под зазывным названием «Волшебница Сидония», например, сыграла центральную роль Олимпии, кое-как склеенную из обрывков уже игранных ранее героинь Коцебу и отличавшуюся от других персонажей разве что многословием. Играла и в наскоро скроенной переделке из Вальтера Скотта «Таинственный Карло, или Долина черного камня», какой-то ремесленной смеси фантастики и безвкуснейшей мелодрамы. В этих ролях свойства ее натуры, масштабы таланта не только не выручали, но даже скорее мешали.
Играла зачем-то в комедиях, совсем уж неподходивших теперь ей ни по возрасту, ни по внешнему облику, как и прежде прекрасному, но иному, принадлежавшему зрелой женщине. Так, выступила в комедии баснописца Крылова «Урок дочкам», сыграла когда-то удавшуюся ей роль Феклы, и по следам представления сразу распространилась смертельно обидная, но и резонная шутка страдательного лица, автора, остроумно заметившего, что то был урок не дочкам, но бочкам.
Уже в самом деле являлись предательские приметы времени. За годы бездействия склонная к полноте фигура не избежала излишней округлости линий. Теперь она с этим боролась: в день, когда шел спектакль с ее участием, очень рано вставала; читала с Лобановой, подававшей ей реплики, полностью роль, если не репетировала у Гнедича; рано, и крайне себя ограничивая, обедала; а на спектакле, в трагедии, тратила себя без остатка, безудержно. И только когда кончался спектакль и умолкал шум за сценой, она, опровергнув режим и разумное расписание, расходовала свою перевозбужденность длящимися без сна, пылающими еще пережитым восторгом, стремительно проносящимися ночами. Для отрезвляющего анализа не было времени.
Обидные шутки не доходили, их посылали ей в спину. Вопросы открыто не задавались, разве что самые безобидные. Никто ей старался не прекословить. Одни — из расчетливо выбранной ими позиции: никаких пререканий, особенно с теми, кто обладает влиянием. Другие — из осторожности, мягко щадя самолюбие и помня о только что кончившемся насильственном изнурительном отпуске. Дирекция, равнодушная и к актерам и к результатам искусства, довольна была уже тем, что одно только имя Семеновой на афише могло гарантировать полные сборы и, следовательно, финансовое благополучие театральной конторы. К тому же, уже испытав непокладистость гордого нрава премьерши, дирекция избегала конфликтов, заведомо неугодных актрисе и, кстати, не поощрявшихся высшим начальством.
Все шло своим ходом, без осложнений. Репрессии и нажимы распространялись на тех лиц, которых не защищала пока ни слава, ни репутация в высших сферах. За пустяковое, может быть, даже мнимое, нарушение субординации — не встал при проходе директора, не заметив его появления, — молодой и талантливый, заявивший уже о себе актер Василий Каратыгин был по решению Милорадовича заключен под арест в каземат Петропавловской крепости. Все понимали, что подсказал эту меру директор театра, настроенный в свою очередь Шаховским, не прощавшим, что все свои роли актер подготавливает с Катениным, но это нисколько не облегчало случившегося. Мать Каратыгина кинулась к Милорадовичу и на коленях просила его о помощи. Бряцавший своими отличиями герой театральным тоном сказал плачущей старой матери:
— Я люблю комедию только на сцене!..
Сам он комедию не играл. Напротив, исполненный благородного пафоса, патетически заключил:
— Я видел кровь, сударыня, меня не тронут слезы...
Действительно, слезы на генерал-губернатора не подействовали. Подействовало вмешательство Колосовой. Ей граф отказать не смог. Но сорок два часа, почти двое суток, ни в чем не повинный артист, человек образованный и входивший в известность, провел в Петропавловской крепости в качестве арестанта. Случилось это 11 марта 1822 года, лед по Неве не шел, путь к крепости был свободен.
В театре все только и говорили об этом событии. Еще бы, актера приравнивали в бесправии к рядовым чинам армии!
Семенова в разговорах участия не принимала. Она репетировала в уединенном зале очередной свой спектакль.
Она играла подряд Медею, Гофолию, Мельпомену в написанном Шаховским прологе «Новости на Парнасе, или Торжество муз», Меропу, Медею. Она не ответила бунтом на то, что служителя муз засадили в крепость. Она Каратыгина не любила и долго не признавала его таланта. Она погрузилась в свои заботы.
Репертуар был обширен, ей предстояли два бенефиса, все, кажется, обстояло отлично, а где-то подтачивала не явная, но и не отпускающая, целительная тоска по новому. А нового-то как раз и не находилось.
Надежды на «Орлеанскую деву» разбились вдребезги. Уж если Жуковский не вызволил Иоанну из заточения, ей нечего было и думать о том, чтобы вытащить из железных клещей цензуры зажатую в них трагедию. Долгожданная роль ускользнула, ей не везло с Шиллером. Когда-то давно и один только раз сыграла она Амалию в шиллеровских «Разбойниках», вернее, в тех почти непонятных клочках, которые сохранились от пьесы, а королеву Марию Стюарт исполняла совсем в другой пьесе малоизвестного драматурга Шписа, переведенной Шеллером. Ни перевод Александра Шеллера, ни самый оригинал художественностью не отличались. Да что там художественность, если условиям элементарного ремесла пьеса не соответствовала. Тем более удивительно, что, как ей говорили, актриса смогла угадать в невообразимом и к Шиллеру отношения не имеющем тексте одну из волнующих шиллеровских мелодий. Недаром потом, много позже, когда дистанция времени сама устранила шероховатости отношений, едва ли питавшая слишком нежные чувства к Семеновой, былая ее соперница Александра Колосова, вспоминая свои впечатления от прославленной итальянской актрисы Ристори, не понравившейся Колосовой в гастрольной роли Марии Стюарт, написала: «Это отнюдь не походило на трогательные увещевания в покорности, от которых я, в молодости своей, рыдала, слыша их из уст К. С. Семеновой, в старинной пиесе того же названия, где только и было хорошего, что пятый акт...»
Один только пятый акт, и то очень грубо подгримированный под подлинную трагедию королевы Марии Стюарт, вот все, что судьба отвела ей в истории, увековеченной пламенным пером Шиллера. Его трагедию для нее не поставили.
И с Шекспиром ей повезло не больше. Играла когда-то Офелию в приблизительной и двойной переделке: сначала француза Дюси, а затем, уж с французского текста, плохого его подобия в переводе Степана Висковатова. Упрощен был до самой нелепой схемы сюжет, перечеркнуты либо искажены характеры, от Шекспира осталось одно название. А Офелия нравилась, видимо, обольстительной нежностью юной Семеновой, ее пленительной искренностью, вообще тем, чем была в эту пору Семенова. Как память, остались беспомощные стихи:

Семеновой игра в Дюсисовом Гамлете
Явила на себе осьмое чудо в свете,
Нам Мельпомену зреть дала
И лавровый венок себе приобрела.

Гертруда, игравшаяся позднее все в той же кощунственной перелицовке трагедии, лавровый венок не приобрела. Успех ее был обычным, но для нее ординарным, она к такому привыкла, по существу же, Гертруда осталась лишь облегченным вариантом центральных ролей трагедий Расина или Корнеля, Шекспир для нее навсегда остался закрытой книгой. А впереди были два бенефиса, и снова она играла по очереди, с сравнительно небольшим промежутком, 4 марта 1823 года «Меропу» Вольтера, а в свой второй бенефис, через два месяца, точно день в день, 4 мая той же цветущей весны, Электру в тяжеловесной и нескрываемо эпигонской трагедии Александра Грузинцева «Электра и Орест», где фразы, как неподъемные камни, с трудом перекатывались во рту и оставляли досадный шершавый след на губах и на сердце. С Электрой она рассталась без всякого сожаления после единственного повторного представления.
Сезон, несмотря на Электру, был интенсивен и для нее плодотворен. Столичные знатоки замечали, что после своей отставки Семенова словно очнулась от сна и талант ее засветился множеством новых сияющих красок. Сыграв за минувший сезон большое число спектаклей, к тому же труднейших, она заслужила отдых. Она бы могла, по примеру Колосовых, выехать за границу. И время, казалось, ей это позволяло, и в средствах она недостатка не ощущала, и интересно ей было бы посмотреть европейский театр. Могла освежить здоровье и выехать на воды на Кавказ. Но ни того, ни другого, ни третьего так она и не совершила. Она, не колеблясь, осталась под Петербургом, и то непрерывно зачем-то являясь в город. Но обстоятельства разрушали возможность покоя. Одно было чисто моральным, она бы охотно о нем забыла, и случай, с ним связанный, отшумел, распылился, был отодвинут другими событиями, но ей он по каждому поводу вспоминался. Произошел же он в самый разгар сезона, в конце сентября 1822 года, на представлении «Поликсены».
Семенова в нем играла Гекубу, а молодой Каратыгин, уже восходивший к престолу любимца публики, выступал в роли Пирра. Роль Поликсены была отдана Надежде Азаревичевой, незаконной дочери Майкова, чье отчество Аполлоновна она и носила, и подопечной Семеновой. Выйдя по вызовам публики на поклоны, Семенова вывела за руку и Азаревичеву. В зале послышался шум, в нем особенно различался отлично поставленный голос Катенина. Из выкликов явствовало, что требовали то ли с Семеновой Каратыгина, то ли Семенову, но одну, без Азаревичевой, но всплеск недовольства был откровенный. Историю эту потом трактовали по-разному. Близкие к Каратыгину люди считали, что муза трагедии не желала делить успеха, приревновав зрителей к своему молодому партнеру. По другой версии выходило, что недовольство адресовалось одной Азаревичевой. Третья версия утверждала, что зал предпочел Каратыгина, а Катенин, как наиболее жаркий его поклонник, — он был и наставником-репетитором Каратыгина — открыто, из кресел, критиковал поведение «единодержавной царицы сцены». Она этого не снесла, и о скандале доложено было немедленно, ею ли, или Гагариным, или, быть может, самим Аполлоном Майковым, но от лица обиженной, Милорадовичу. Предполагалось, что все ограничится строгим внушением. Но случилось иначе.
Рассерженный генерал-губернатор вызвал к себе Катенина и предписал ему впредь не бывать в театре, когда играет Семенова. Одновременно Милорадович написал за границу царю длинное донесение, где проступок полковника Павла Катенина приобрел совершенно другой оттенок: едва ли не бунта общественного, затеянного сознательно, с привлечением публики. Катенин, и ранее уличенный в свободомыслии, автор русского текста известного и опасного гимна, дошедшего до правительства:

Отечество наше страдает
Под игом твоим, о злодей!
Коль нас деспотизм угнетает,
То свергнем мы трон и царей...—

представил вполне убедительный довод своей неблагонамеренности. Царь рассудил, что решение Милорадовича не по проступку гуманно и повелел «выслать г-на Катенина из Петербурга, с запрещением въезжать в обе столицы без величайшего на то разрешения...» В тот же день, для Семеновой не безразличный, совпавший с ее днем рождения, 7 ноября 1822 года, Катенин, не получивший на сборы и суток, покинул столицу.
В его театральном кресле сидели теперь другие, благопристойные зрители. Все шло заведенным порядком. Она продолжала играть спектакли.
Все, кажется, понимали, что скандальная вспышка в театре явилась удобным поводом для расправы с Катениным, что высылка его из столицы, при том что он находился в отставке и в службе официально не состоял, преднамеренна и шла по каналам не театральным, но все же завязка печального происшествия совершилась в театре, а ход всего дела начался с необдуманной жалобы.
Семенову, кроме нескольких явных врагов, почти и не обвиняли. Не обвинял ее, судя по доносившимся слухам, и сам пострадавший. Но в ней это ничего не меняло. Осталось запрятанное и саднящее и мучавшее, как мелкий озноб перед жаром, чувство непроходящей вины. Не общей, глобальной вины, которая возникала, когда она воплощала на сцене своих непокорных и яростных мстительниц, но именно этой, конкретной ее вины, определившей, хотя бы отчасти, развязку драмы и даже судьбу одного человека, Катенина.
Она вспоминала об этом с болезненной остротой, репетируя Федру.
К трагедии «Федра» она обратилась, отчаявшись, пройдя уже с горьким осадком через каменоломни Электры, узнав, что ее «Орлеанская дева» обречена, отправлена в ссылку, куда более дальнюю, чем Катенин, а старый репертуар настоятельно требует обновления. Когда-то в далекие времена русского ангажемента м-ль Жорж, прекрасно игравшей Федру, Семенова от исполнения этой роли категорически отказалась. Тогда непреодолимая жесткая перегородка психологически отделила ее от героини Расина. Потом, через целое десятилетие кто-то из близких, скорее всего Гнедич, вернулся к вопросу о «Федре». В Семеновой что-то впервые заколебалось, и слабые контуры роли мелькнули сквозь зыбкое облако драматического сюжета, где жесткое здание мифа пересекали волнистые линии поэтических вольностей.
Тогда же Лобанов, имевший опорой Гнедича, а может быть по его непосредственной рекомендации, приступил к переводу трагедии. Но вскоре Семенова взбунтовалась, ушла из театра, и переводчик прервал работу, без этой актрисы терявшую всякий смысл. Теперь она возвратилась, и новый сезон был не за горами, и, соответственно, новая пьеса являлась насущной необходимостью, и не было после запрета шиллеровой трагедии иной обнадеживающей перспективы, чем «Федра», над переводом которой работал Лобанов.
Теперь уж она его подгоняла, и нервничала, и мчалась за разъяснениями, и по кускам получала из рук переводчика непросохшие от чернил русские тексты, и обсуждала их с Гнедичем, и уже намечала ближайшие встречи с партнерами. А Федра все более втягивала ее в свои сети..
Премьеру назначили на ноябрь. На подготовку трагедии времени оставалось мало. Об отдыхе не могло быть и речи. А впрочем, сильнее всего уставала она как раз когда не работала, тогда и одолевали заботы, а отдых, живой, одухотворенный, к ней приходил одновременно с самой большой работой. Она подготавливалась к сезону.
О переводе Лобанова и о самой трагедии «Федра» в ту пору серьезно и колко полемизировали.
В одном из своих обзоров — «Взгляд на русскую словесность за 1823 год» — Александр Бестужев, критик авторитетный и требовательный, писал, что «прекрасный перевод «Федры» г. Лобановым одушевил умирающую сцену...» — признание полное и вдохновляющее. Полярное мнение высказал Пушкин в своем письме к брату:
«...Кстати о гадости — читал я «Федру» Лобанова, хотел писать на нее критику, не ради Лобанова, а ради маркиза Расина — перо вывалилось из рук». И далее удрученно: «И об этом у нас шумят, и это называют наши журналисты прекраснейшим переводом известной трагедии г. Расина...» — тут Пушкин, не сдерживая пера, бегущего по бумаге, сначала низводит маркиза Расина в сравнении с Байроном — и Байрона полемический пыл он, уже пленник замыеленной им трагедии, направляет на переводчика, и тут не стесняется в выражениях. Беря за пример строку, цитируемую по памяти и потому не совсем точно, но в самом деле далекую по значению от французского подлинника и затемненную абсолютно по смыслу, Пушкин разделывается с Лобановым: «...мать его в рифму! вот как все переведено...» и дальше, хотя и с иронией, но берет под защиту маркиза: «А чем же и держится Иван Иванович Расин, как не стихами, полными смысла, точности и гармонии!..»
В стихах Михаила Лобанова «точности» и «гармонии», безусловно, недоставало, но все, чего не хватало в стихах, доиграла на сцене Семенова.
О ней споров не было. Не выступили действительно побежденные или дипломатично молчавшие оппоненты. Ее исполнение было названо совершенным. На этот раз торжество было полным.
Впервые публичный спектакль «Федра» она сыграла 9 ноября 1823 года.
За два дня до официальной премьеры генеральная репетиция состоялась при многих свидетелях. То был ее день рождения, ей исполнилось тридцать семь лет. День был отмечен еще одним совпадением: годовщиной скоропалительной высылки из Петербурга Катенина. Семенова не забыла об этой дате. Невидимый нравственный след ее самым тонким пунктиром, быть может, прошел по роли.
В подробном анализе Федры, исполненной м-ль Жорж, Жуковский, внимательный и тончайший ценитель, заметил, что «страсть Федры вознесена уже на высочайшую степень свою, то есть прежде, нежели Федра является перед глазами зрителя», и что поэтому актриса, играющая Федру, «должна быть в исступлении уже за сценою», а дальше ей остается возможность искать в себе и представить одни «лишь оттенки страсти...» И в самом деле, традиция исполнения Федры прославила силу страстей как самое обязательное условие роли и наиболее выразительную черту характера. Считая, что Жорж обладает этой великой силой страстей и в понимании Федры достигла едва ли не самой большой глубины, выделяющей эту роль из репертуара французской актрисы, Жуковский заметил все же и огорчился, что «Федра, оправляющая на себе порфиру в ту самую минуту, когда она, забывшись, открывает страсть свою Ипполиту, сама выводит нас из очарования, и мы находим в ней только одну актрису...»
Семенова в силе страстей, вероятно, своим знаменитым предшественницам не уступала. Но главным в ней было не исступление страсти, а непрестанная внутренняя борьба со страстью; не ослепление чувством, но яростная попытка сквозь слепоту, сквозь настигающее затмение все же пробиться к истине; не столько потребность мщения, сколько тяжкая мука раскаяния; не столько крушение страсти и жизни — они в ней неразделимы, сколько неодолимая жажда исповеди и следующей за ней кары.
Уже первый выход Семеновой — Федры отмечен был знаком гибели.
Терзаясь своей греховной любовью, — она полюбила давно и всем своим существом пасынка, Ипполита, сына царя Тезея и своего мужа, — она боролась с настигшей ее болезнью одна, храня свою тайну от всех взаперти, никого к этой бездне не подпуская. Но верная ей Энона, наперсница, легко угадала, что за волнением и болезнью царицы есть только одно объяснение: пробудившаяся внезапно любовь. И Федра, страдая, сопротивляясь, боясь, протестуя и отвергая, срывала замок с молчания. Да, знающая ее Энона не ошибалась, над ней распростерла опасные крылья любовь. Уже приближаясь к истине, Энона произнесла его имя с невыразимым ужасом:

О, боги! Ипполит?

И тогда, после долго длившейся паузы, подойдя близко, лицо к лицу, словно имя откликнулось в сердце протяжным эхом, и отступать уже некуда, Федра тихо, с укором и благодарностью, негодуя и радуясь вместе, и цепенея, и все-таки облегчая ношу, произносила каким-то ей не подвластным и будто от нее отделенным голосом:

Ты назвала его!

Слова эти падали, как осенние листья, они шелестели, а не звучали, но, сказанные, освобождали и проясняли ее затуманенное сознание. Теперь без препятствий текла ее исповедь перед Эноной. Запретные скованные слова торопились на волю. Она объясняла Эноне:

В Афинах пред меня предстал мой гордый враг.
Взглянув на юношу, бледнела я, пылала...

А в зале казалось, что щеки ее под густым розовым слоем тона белеют, и вдруг начинают краснеть, и излучают почти фосфорическое сияние яркие синие засветившиеся глаза актрисы.
Назначив сама себе смерть как возмездие за преступное чувство, Семенова — Федра пронзала не пылкостью переживаний, но сверхъестественным, оледенелым покоем. Ее вырывало из этого только известие о мнимой смерти Тезея. Все изменялось мгновенно. Печальную весть рассекал сноп надежды. Событие, отнимавшее у нее царство, ее сыновей лишающее отца, как показалось, ей возвращало жизнь, уже оплаканную. И это победное чувство, скорей заблуждение, она на мгновение приняла за грядущую радость, за поманившее ее счастье. Когда Ипполит сообщал ей о трагической смерти Тезея, она с бессознательным женским лукавством перечисляла все удивительные достоинства мертвого мужа, но незаметно, воспламеняясь, теряя контроль над собой, не в силах сдержать выдающего ее чувства восторга, уже не по долгу, а повинуясь страсти, рисовала великолепие Ипполита:

Но верный и младой, но гордый — даже дикий,
Прелестный, взоры всех влекущий на себя,
Похожий на богов, похожий на тебя...

«Тебя» — это слово она облекала какой-то воздушной, светящейся плотью. Влекомая этим первым открытым порывом, она как бы неслась вскачь по крутой тропе чувства, вверх, в небо, в божественную и жертвенную свободу:

Сама пошла бы я одна перед тобой!
И Федра в лабиринт с любезным устремилась,
Погибла б вместе с ним, иль вместе возвратилась!

И только тогда, признаваясь, и понимая, что отступать уже некуда, что чувство ее беззащитно и полностью обнажилось, она понимала, как чуждо и оскорбительно оно для Ипполита, влюбленного, как она узнавала позднее, в свою ровесницу, Арикию, царевну Афинскую, живущую здесь, в Трезене, царстве Тезея, в качестве пленницы.
Врожденная гордость, ответственность за детей, высокое чувство чести, ей свойственное, все отступало в семеновской Федре перед отчаянным шквалом ревности. Мучительно, гневно, нетерпеливо, охваченная смертельным недугом ревности, она добивалась подробностей, каждая из которых заново жалила душу:

Он любит! Чем же мой был очарован взор?
Где виделись они? Давно ль? С которых пор?

И нагнетая страдание, от каждого слова изнемогая, все продолжала выпытывать не у Эноны, не знавшей ответа, не у себя, жившей в неведении, скорее у неба:

Как их сердца зажглись? Как возросла любовь?
Скрывались ли они во мрачности лесов?..

Ее распаленная ревностью, безжалостная фантазия долго не унималась, рисуя одну за другой картины их безмятежной идиллии:

Любови тихий огнь их души наполнял
И ясно каждый день и мирно им сиял...

Ей, Федре, сияние дня недоступно. День с ночью перемешались, как перемешано было в ней самой отчаяние и ярость, униженность и высокое чувство, попрание всех идеалов и озаряющая ее идея спасения справедливостью. Все муки отвергнутости, все пытки ревностью, весь ужас позора, упавшего на нее, когда вернулся считавшийся мертвым Тезей, — эти мучительные ступени отчаяния — все-таки были только преддверием к новому кругу ада, быть может, и самому страшному.
Позволив Эноне предотвратить удар, который всем ходом событий предназначался- заслуженно Федре, она не только подставила под удар Ипполита, но и участвовала фактически в клевете, возведенной Эноной. Наперсница, выручая царицу, сказала, что Ипполит, воспользовавшись отъездом отца, домогался Федры. Ни гнев, ни угрозы Тезея не вынудили его рассказать правду. Он не назвал виновницу, не отвел от себя подозрения. Безвинный, он предпочел жестокое наказание, изгнание из Трезена, возможности обличить виноватую Федру. И тут ее обуяло страшнейшее из терзаний — раскаяние.
Еще искушало желание отомстить сопернице. Так это было просто: всего лишь внушить Тезею, что пленница перешла за границу дозволенного, но тут же вступалась совесть: еще одна клевета, еще одно злодеяние, во имя чего? Несчастной греховной страсти? Но страсть без того потерпела уже осуждение дважды, нет трижды: презрение Ипполита; урок его благородства; и самая высшая мера: суд собственной совести.
Последнее, что еще оставалось,—исповедь, покаяние.
Ужасные, просто опустошительные последствия принесла страсть, в равной мере постыдная и прекрасная. Семенова — Федра от страсти в последние искупительные минуты не отреклась. Она отрекалась от недостойной ее клеветы, от коварства Эноны, в котором считала себя повинной, от собственных колебаний, из-за которых погиб оклеветанный Ипполит. Но имя любимого — Ипполит — называла она с невыразимой, истаивающей, как ее жизнь, догорающей вместе с ней, нежностью.
Яд, принятый перед этим, уже, очевидно, довершал свое дело. Вид умирающей Федры ничем не напоминал театр. Все зрители забывали о рампе, они присутствовали, как записал свидетель, при «постепенном ослаблении и перерыве голоса» и при «неровном, томительном дыханье», когда казалось, «что душа медленно отлетела от страждущего тела несчастной царицы».
И будто сама эта отлетающая душа, освобожденная от страданий, впервые не страждущая и не метущаяся, прощалась с миром:

И смерть, в моих очах простерши Темноту,
Дню ясность отдает и небу чистоту.

Как часто на русской сцене в последующие десятилетия появлялся мотив искупления! Как многое значило в русском актерском искусстве присутствие исповеди как отличительного его начала! Но исповедь Федры — Семеновой, несомненно, была одной из ранних. Она относилась к числу театральных первооткрытий. И в очистительной смерти Федры, ее расплате, всегда вызывающей в зале катарсис, сознательно, или скорее невольно, еще возникал и просачивался сквозь текст трагедии искупительный призвук страданий самой Семеновой.
Сезон был счастливый. Он проходил под созвездием Федры. И ни один из пророков, и менее всех их она сама, не мог бы предугадать, как отзовется в уже недалеком будущем эта, дописанная под знаком большого открытия, сценическая страница.
Никто, даже самый упорный ее недоброжелатель, не стал бы ей предрекать, что ее сразу же ставшая знаменитой Федра, исполненная с такой торжествующей новизной в многоярусном, самом парадном из петербургских театров, Большом, Каменном, и всегда с одинаковой силой, Федра, будившая в зале живительный рокот душевных волнений, на пятом спектакле, преждевременно и внезапно, и для нее и для русской трагической сцены непоправимо, будет сыграна ею в последний раз.
До этого рокового слома еще остаются два года.
Они не приносят ей счастья.

"Драматешка" - детские пьесы, музыка, театральные шумы, видеоуроки, методическая литература  и многое другое для постановки детских спектаклей.
Авторские права принадлежат авторам произведений. Наш email: dramateshka gmail.com

Яндекс.Метрика Индекс цитирования