Общение

Сейчас 645 гостей и ни одного зарегистрированного пользователя на сайте

Наша кнопка

Если Вам понравился наш ресурс, Вы можете разместить нашу кнопку на своём сайте или в блоге.
html-код кнопки:

 


             

   


 

Уважаемые театралы! Наш сайт существует благодаря энтузиазму его создателей. В последнее время средств на оплату хостинга, даже с рекламой, стало не хватать. Поэтому просим всех неравнодушных посетителей воспользоваться формой поддержки, которая расположена ниже. Это помогло бы ресурсу выжить и избавиться от рекламы. На форме есть три способа платежа: с банковской карты, с баланса мобильного, из Яндекс-кошелька. Сумму перевода можно менять. СПАСИБО!

Апдейт: Друзья, благодаря вашей финансовой помощи удалось полностью очистить сайт от рекламы! Всем СПАСИБО! Надеемся, что ваша поддержка и впредь поможет содержать сайт в чистоте, не прибегая к вынужденному засорению его "жёлтым" мусором.

 

ОНА НИКОГДА НЕ СЧИТАЛА СЕБЯ ОДНОЙ ИЗ многих. Единственность разгадали потом другие.
Что это было? Предчувствие? Сила предназначения? То и другое вместе? Но, в сущности, она знала, что будущее ее особо. Поэтому выносила испытание бытом, гася свое уязвленное самолюбие. Сравнительно рано ей начали поручать скромные сольные эпизоды. Почти со всеми она справлялась без затруднений.
Она была музыкальна, пластична и двигалась с безупречным изяществом. Ее слух точно улавливал тональность и стилевую окраску мелодии, а голос с еще неустойчивым тембром служил послушно. Хрупкий, но гибкий, он, едва намекавший на щедрость природной клавиатуры, таил в себе странную притягательность. К тому же она отличалась бесстрашием.
На сцене она ничего не боялась, и сцена ей подчинялась.
Могла, если нужно, запомнить с одной репетиции роль, легко овладев смысловым и ритмическим ее строем. Могла, заменяя кого-то срочно, без подготовки, а следуя интуиции только, не погрешить ни в вокале, ни в небольшом хореографическом тексте. Она выручала спектакль в любом аварийном случае и, неожиданно, часто собой его украшала. Естественно, это было удобно, с ней стоило заниматься, и ею теперь занимались. Она постепенно переиграла всех юных пажей и принцев в трагедиях, пастушков и пастушек в чувствительных пасторалях и исполняла то партии отроков в операх, то амуров в балетах. И те, и другие ей удавались. Ее хвалили. Конечно, не все: наиболее зоркие педагоги и немногие из ее взрослых партнеров, и только. За рампу успехи ее пока не перелетали. Недальновидные принимали ее грациозную сдержанность за отсутствие увлеченности, а целомудренную стыдливость манер — за присущий будто бы ей холодок темперамента. Даже позже, когда она сделалась знаменитой, биографы, следуя стереотипу, писали, что в детстве и юности игра Семеновой отличалась холодностью. А в ней уже зрело свое, еще мало проявленное и мало замеченное, но то, что ее от учащихся школы и отделяло и отдаляло.
Пока ее распорядок оставался прежним: все та же казенная форма, клейменная номером, мучительные вставанья на бледных сырых петербургских рассветах, муштра у палки, убогие торопливые завтраки и обеды — унылый стандарт их жизни. И все-таки что-то неуловимо менялось, какая-то тайная линия водораздела уже пролегла между нею и остальными. И кланяться стала она иначе, и приседать в реверансе не так поспешно, и отвечать на вопросы не так смущенно. Теперь, разговаривая с самой Казасси, чьи властолюбие и мелочный деспотизм безоговорочно требовали от подопечных покорности, ее ученица могла посмотреть своим синим безбрежным взглядом, и грозная надзирательница вдруг прерывала на полуслове очередную тираду. Могла тем же взглядом или одним неожиданно четким упругим словом остановить плосковатую шутку, такую обычную в их застойной среде, где принято было униженность прикрывать пошловато-игривым смехом и защищаться развязностью от невольного собственного лакейства.
Лакейство она презирала. Подавляя заложенное в своей природе бунтарство, она отвоевывала за шагом шаг, поначалу по мелочам, независимость, в школе непредусмотренную и школой недозволяемую. Семенова школьные нормы переступала.
Своих невезучих сверстниц Семенова не жалела, до сверстников просто не снисходила; воспитанников, старавшихся встретиться с нею взглядом, она большей частью не замечала; юнцами постарше небрежно и свысока помыкала; подруг не искала и даже не допускала. Она держалась, насколько могла, отдельно.
Среди учащихся вспыхивали и иногда разгорались наивные романтические привязанности, они возмещали их одиночество. Влюбленность, естественная потребность юности, подстегивалась запретностью этого чувства в их школе. Суровая разделенность их быта зачеркивалась той неминуемой близостью, какая сама собой возникала на сцене в часы репетиций или спектакля. Профессия их сводила. Законы школы категорически разводили. Противодействие разжигало едва пробудившееся влечение. Начальство его подавляло, наказывало, жестоко затаптывало, но уничтоженное, униженное, оно либо отмирало, либо, напротив, усиливалось, переходя в настоящее чувство. Но чаще невинные школьные связи развеивались и безболезненно распадались. Каков бы ни был исход, они вносили в однообразную атмосферу оттенок волнующей, возвышающей жизнь игры.
Семенова в этих играх участия не принимала. Она еще никого не любила и сострадала немногим и на забавы и горести юных влюбленных смотрела издалека, с почти нескрываемым превосходством. Предчувствуя свою силу, она ее проявляла. Пока еще исподволь, осторожно, но с призвуком будущей непременной власти.
По существу театральная школа являлась ареной жизни в миниатюре. Здесь царствовала своя иерархия и соблюдался свой кодекс правил. Его вырабатывала не логика жизни, не интересы сегодняшнего и завтрашнего театра, но только пересечение самых разных влияний, прямых или косвенных, достаточно сильных и потому большей частью необсуждаемых. Не установлен был точно срок обучения. Он продлевался и сокращался и назначался по произволу, и часто в сферах, которые к школе не относились. Ни с возрастом, ни с уровнем подготовленности к профессиональной работе на сцене это не связывалось. Случалось, что учениц, полудевочек, увозили, скрывали в наемных квартирах, закармливали сластями, задаривали нарядами из дорогих магазинов, а может быть, только казавшихся им дорогими по их неосведомленности. Обратно они уж не возвращались. Их имена не упоминались, казалось, их вычеркнули не только из списка воспитанниц, но и из памяти. Потом проникали в их замкнутый круг невеселые слухи: одна погибает от скоротечной чахотки; другая, родив ребенка, разлучена с ним — ребенка забрали родители соблазнителя, хотят, чтобы внук получил дворянское воспитание, а мать, по их мнению недостойную, от него оторвали, и та, мучимая тоской, сейчас на грани безумия. А третья, поверившая в любовь, которая оказалась лишь кратковременной вспышкой страсти, покинутая, пошла по рукам, пыталась от позора уйти из жизни, но неудачно, теперь прожигает напропалую остаток отмеренного ей срока.
За этих несчастных школа не отвечает. Вообще-то начальство не против взаимных сделок, оно даже их поощряет, само устраивает, но с тем, чтобы соблюдались приличия, чтоб все обошлось без скандалов, чтоб подопечные и попечители были довольны. Учащиеся об этом знают, и те, что подальновидней, тайком обручаются в школе, а тотчас по выходе из нее сочетаются браком; так создаются актерские скромные семьи, где часто профессия переходит из поколения в поколение. Потомственные актеры, они составляли надежный фундамент российского императорского театра. А в школе, при всем постоянстве ее программы и быта, верной рутине, надежностью и не пахло. Ее режим колебался.
Кто и когда выпускался? Кто, кем, для чего был заранее предназначен? Чем диктовались решения, даты выпусков, судьбы?
Перед Семеновой эти вопросы не возникали. В театр она вошла рано и всем своим существом, неотъемлемо, неотъединимо была с ним слита. Другого пути для нее не могло быть.
Ее взял в свои ученицы Иван Афанасьевич Дмитревский. Уроки сценического искусства он преподал ей первый.
Учителя постепенно потом менялись, но любой хотел, чтобы она доверяла его системе и признавала единственно верной его только истину. Она по неведению готова была поверить и каждый раз без оглядки кинуться к новому, как к спасительному лучу маяка, осветившему ей дорогу в искусстве. Но и маяк иногда оказывался иллюзией, она это понимала позднее, как понимала и то, что выигрывало ее искусство в тех случаях, когда совпадала предложенная система с ее затаенной правдой, хотя она и не знала, в чем именно состоит эта правда. А может быть, знала, просто не могла бы назвать ее словом, облечь в плоть понятия и потому уступала не раз с потерями, но иногда эту умную правду учителей отвергала, нечаянно, против воли, всем внутренним строем опровергала, и только изредка их совмещала, две эти разные правды. Тогда наступало ее торжество, то, для чего она и жила на свете.
Дмитревский был человек необыкновенный: соединял в себе лицедея с ученым, в обеих сферах завоевал признание. Полвека играл на сцене. Простился с актерской практикой торжественно и публично в трагедии «Магомет» Вольтера. Роль самого Магомета, считавшуюся в репертуаре актера коронной, он поручил дебютанту, им же и подготовленному, прославленному поздней Алексею Яковлеву, а сам сыграл в этот вечер второстепенную роль Зопира. Покинув подмостки, Дмитревский остался служить театру. Увенчанный, признанный патриарх русской сцены, единственный из актеров, которого удостоили звания академика, он добровольно взвалил на себя заботу о завтрашнем дне театра. Артист, драматург, переводчик, он стал теперь опекать и растить таланты.
Он много раз бывал в Европе. Был близко знаком с Лекеном, не только прославленным мастером, но также и теоретиком исполнительского искусства французской школы. Восторженно увлекался искусством пленительной Дюмениль, известной несметным числом поклонников и стоившей поклонения. Знал Гаррика, легендарного трагика, соотечественника и едва ли не лучшего исполнителя пьес Шекспира. Свой собственный опыт виденного и пройденного Дмитревский хотел теперь передать начинающим русским актерам. Уже архаичный в своей манере, он не вводил ее в норму для следующих поколений. Душевная щедрость и европейская эрудиция ему помогали, в известных пределах конечно, поддерживать новое. Недаром он подготовил на смену себе, всегда так гордившемуся своим аристократизмом, сидельца из лавки скобяных изделий, неуемного русского «гения с порывами лубочного Тальма», как позже назвал его Пушкин, Алексея Яковлева. Недаром он выделил из числа учениц Семенову.
На пятом году обучения четырнадцатилетняя Катя Семенова стала центром внимания. С ней связывал все надежды на будущее Дмитревский.
По облику и костюму он походил на вельможу эпохи Екатерины. Он и рожден был ее эпохой.
В кафтане парижского кроя из иноземного дорогого сукна и в плоеных кружевах на жабо и манжетах, в жилете с расшитыми тонко по шелку цветными узорами, он приходил на занятия в школу, как на прием к членам царствующей фамилии. К занятиям он относился серьезно. Он объяснял, что «актеру потребно пылкое воображение, живость и нежность души, сердце, способное к приятию разных страстей», ибо «нельзя того заставить чувствовать других, чего кто сам не чувствует». Он точно знал, что артисту, а «особливо вновь поступающему в сию должность, нужно как можно лучше обдумать о действии драматического творения». Поэтому он настойчиво приучал постепенно к «просодии», то есть верному ударению слова, к работе над голосом, требующим изо дня в день упражнений, к осмысленному строению роли.
Дмитревский старательно приобщал свою лучшую ученицу к культуре профессии, как он понимал ее. Хорошее воспитание и уместные в светской гостиной манеры он почитал обязательной частью своей программы.
Он утверждал, например, с полной искренностью, что «хотя и должно сколько можно ближе подходить к естественной простоте, но притом не надо забывать и того, чтоб не представить природу в неприятном и отвратительном виде». И, зная о том, что любая «поющая либо надутая интонация несовместна с искусством истинным», все же предупреждал, будто «вопль, происходящий от чрезмерной горести во всей своей силе», на театре отвратителен, подлинные терзания, отчаянием произведенные «видеть ужасно».
Ни «ужасать» педагога, ни нарушать его правила благодарная ученица не собиралась. Напротив, она усваивала его уроки беспрекословно, он ей внушил свои взгляды на то, каким должен был быть театр, она им послушно следовала. Но иногда, от нее как бы и независимо, послушание отступало перед могуществом интуиции. Разлад между волей, покорной своим наставникам, и даром, диктующим властно свои условия, сопутствовал всей ее театральной жизни и много раз создавал позже неловкие, даже опасные ситуации. Она их не сглаживала, а обостряла и доводила порой до взрыва. Наметился этот разлад для нее незаметно уже в ранние годы юности, при первых же столкновениях с драматическими ролями.
Дмитревский работал не отвлеченно. Процесс обучения совмещался с рождением школьных спектаклей, которые демонстрировали наглядно способности и успехи учащихся. Основы его системы закладывались на репетициях, он придавал им большое значение. Семеновой он сразу же поручил, одну за другой подряд, две главные женские роли в чувствительных драмах немецкого модного драматурга Августа Коцебу «Примирение двух братьев» и «Корсиканцы». Конечно же, юные героини в обеих пьесах были куда взрослее их исполнительницы, совсем еще девочки, но в девочке неожиданно пробудился неведомый ей мир взрослых глубоких чувств и пылких страстей. Она в этот мир вошла так же непринужденно, как вошла бы в свой дом, в свою собственную, переживаемую сейчас драму.
На репетициях Катя Семенова всех удивила.
Хрустальные перезвоны слышались в ее ломком, еще не созревшем, необработанном голосе. Ее неоформленная, на переходе от угловатого отрочества к застенчивой грации только что пробудившейся юности, пока четко не прорисованная, неуловимо нежных пропорций, фигура таила какую-то несказанную привлекательность. В ее интонациях, жестах, движениях, часто порывистых и внезапных, присутствовала гармония, тем более странная, чем сильнее мешала ей безобразная форменная одежда. Но на решающих пробах девочка одежды этой не замечала, как будто сбрасывала ее вместе с детской боязнью не выполнить указание педагога, ошибиться, ослушаться. Но стоило ей хоть на шаг отойти от урока, довериться тексту пьесы, забыть, что сейчас происходит примерка роли и без помех с ней соединиться, как начиналось неудержимое погружение, словно в воду, в события, сочиненные автором. Тогда она сразу раскрепощалась, к ней приходила свобода, и все, вплоть до платья, ей подчинялось. Читая текст роли, она с ним преображалась. Слова, затемнявшие смысл, омытые ее чувством, как камушки в роднике, прояснялись, казались легкими и своими. Вслед за словами, легко и послушно взлетали руки, шершавая плотная ткань рукавов превращалась магически в облако газа, легчайше скользила покорно движениям грубо сшитая «круглая» юбка. И тогда являлась партнерам и наблюдавшему зорко за ней учителю вместо знакомой воспитанницы в сиротской одежде прирожденная аристократка Наталья из «Корсиканцев», горделиво идущая защищать свое право любить плебея.
Она, не нарочно конечно, а по наитию, забывала «блюсти осторожность» и «горесть во всей своей силе» и за границей хорошего тона, предписанного учителем, «подлинные терзания, отчаянием произведенные» вторгались в плавное течение роли, захлестывали ладью, как бы согнанную с причала и уносимую ветром в непредусмотренном направлении. Фантазия, управлявшая этим маршрутом, в проложенные границы не умещалась, и юная исполнительница порой выбивалась из правил, и кодекс, приличествующий профессионалу-актеру, особенно же «вступающему в сие звание», не раз нарушала. По счастью, ее педагог, Дмитревский, в натуре которого уживались педант с поэтом, сам был способен увлечься порывами ученицы и, забывая о собственных указаниях, поддаться горячему жару импровизации. Пришедший ему на смену наставник Семеновой князь Шаховской, увы, уступал Дмитревскому в творческом бескорыстии. Тогда это, правда, для нее не имело решающего значения, но все-таки остро недоставало великодушия, щедрости ее первого поводыря на пути к сцене. А, впрочем, великодушия не хватало и ей самой, поэтому так и не навестила Дмитревского, когда тот из театра ушел на покой. Старик жил долго, уже далеко за восемьдесят, стал немощен и нуждался в напоминаниях о былых заслугах, в простом внимании, а ей, как нарочно, было недосуг, так и не съездила, времени не хватило, все поглотил ненасытный актерский эгоцентризм.
Наталью она играла еще бездумно. Сам материал этой роли шел ей навстречу.
Сюжет «Корсиканцев», типичной мещанской драмы, даже для классика этого жанра, Августа Коцебу, умевшего в ловко скроенных пьесах порой имитировать подлинные больные вопросы реальной жизни, был тривиален и в сути своей фальшив. Роль рыхлая и сентиментально-слащавая, тоже грешила фальшью. Но исполнительница этого вовсе не замечала. Сюжет «Корсиканцев» Кате Семеновой импонировал, похожие часто разыгрывались в воображении, но только фигуры располагались в ином, как бы даже обратном порядке. Сюжет Коцебу развивался стереотипно.
Наталья, дочь знатных родителей, полюбила простого юношу. Родные смериться с этим не могут, они не хотят допустить, чтоб избранником их наследницы стал не равный по званию и богатству сын управляющего имением. При всех его доблестях, благородстве и бескорыстии он остается для них простолюдином. На чистую юношескую любовь опускается тяжко сословный железный занавес. Наталья у Коцебу разрывается между своей любовью и рано внушенным ей послушанием, чувством долга, которое сильно в ней развито. Наталья Семеновой долгом считала спасенье своей любви, ради этого долга готова была на все, на любую непоправимую жертву, на гибель, если понадобится.
Семенова так и играла — по кромке гибели.
Стараясь помочь Наталье, предупредить ее о приближающейся опасности, жена старшего брата, Оттилия, пытается удержать ее.
Ты стоишь на краю пропасти! — говорит она, еще надеясь остеречь, уберечь. Но поздно. Наталью уже не остановить. Как бы измерив отчаянным взглядом пространство разверзшейся пропасти и все же решившись не отступать, пусть насмерть разбиться, но только вдвоем, не иначе, с упругим металлом сопротивления в нежно звенящем голосе Наталья — Семенова отвечала:
И нимало не боюсь ее — не отвечала, а ограждала. Щитом заслоняла и от Оттилии и от всех, кто стоял за ней, заветную зону чувства, всепобеждающую свою любовь.
Напрасно Оттилия убеждает ее, что надо убить любовь, что есть один только выход: расстаться с Феликсом, не видеть его совсем.
Могу ли я убегать его! — с непосредственным детским ужасом восклицает Наталья и, падая в ноги Оттилии, просит ее о помощи.
Так поддержи меня...—молила она, но так убежденно и убеждающе, с такой очевидной выстраданностью и твердостью веры, что даже Оттилия, защищавщая интересы семьи, понимала всю безнадежность попыток переломить Наталью.
Наталья Семеновой оставалась недосягаемой и для доводов разума и для угроз. Близкие обвиняли ее в попрании исповедуемых ими законов, она предлагала свои законы. Ее принуждали к отказу от выбора сердца, она же считала свой выбор единственно верным и окончательным. Взамен морали сословной, которая управляла ее средой, она присягнула в верности чувству, душевной нравственности. Не зная иного оружия, кроме правды, она безбоязненно шла на схватку с враждебным ей миром, достаточно сильным, чтобы убить и любовь и правду. Сентиментальная драма с благополучным концом, где благостно примирялись все персонажи — счастливые примиряющие финалы строчило перо Коцебу неизменно в любой его пьесе, — пронизывалась таким волнением, таким трепетным горем, такой лучезарной самоотверженностью, каких, вероятно, не знала до сих пор русская сцена. Нельзя было устоять перед этим стремительным шквалом отчаяния, перед наивной и дерзкой решимостью юной Натальи сразиться с житейской моралью и выиграть сражение к радости зрителей.
Не менее дерзкий, хотя неосознанный вызов бросала едва начинающая актриса и общепринятым нормам искусства. Недаром прекрасный актер Яков Шушерин, переведенный в санкт-петербургский театр, но так и оставшийся как москвич в оппозиции к «зашнурованному» искусству столицы, позднее, говоря о Семеновой, жаловался Сергею Аксакову, с которым был в дружбе:
— Ты не можешь судить о ней, не видавши ее в тех ролях, которые она игрывала, будучи еще в школе, когда ею никто не занимался и не учил ее. Ее надобно видеть
в «Примирении двух братьев» или «Корсиканцах» Коцебу.
И со смешанным чувством восторга и горечи восклицал при этом:
— Стоя на коленях... надо было смотреть ее... в этих
ролях!
Пристрастен он был? — вероятно. Но искренен безусловно.
Ему импонировала еще не граненная мастерством органичность, и детская вера в реальность сценических обстоятельств, и явная, без осадка, прозрачная растворенность в роли. Он оценил эту свежесть едва пробудившегося таланта, его непосредственность щедрой мерой художника. Но все же шушеринский идеал исполнительского искусства, его понимание правды на сцене сводились всего лишь к житейской правдивости в тех пределах, какие раскрыла ему сентименталистская драма — его постоянный репертуар, как и комедия нравов,— в них складывалась его эстетика, к ним тяготели вкусы. При всей остроте ума Шушерина и склонном к анализу даровании в трагедии он был стянут, а иногда и ходулен, полому, очевидно, и к самому жанру трагедии относился с опаской, с почти нескрываемым скептицизмом. Простое жизнеподобие, не овеянное патетикой обобщающей правды, он явно предпочитал вспышкам пламени романтизма, не одобряя и даже высмеивая, что делал достаточно желчно, поэзию бури и натиска на театре. Они шли на смену его искусству, его собственным творческим верованиям. Он не терпел отступлений от них. Он не прощал их самой Семеновой.
А впрочем, и в тех полудетских учебных ее ролях, которые он готов был смотреть «стоя на коленях», уже засветились и проблески откровений и некая высшая поэтическая свобода.
И в Софье из сшитого наспех, на скорую нитку, слащавого «Примирения двух братьев», где текст хрустел на зубах, как колотый крупно сахар, и гораздо больше в Наталье из «Корсиканцев» сквозь восхитительное щемящее простодушие юности и безотчетно наивную жертвенность, так растрогавших зрителей первых школьных спектаклей, пробились отчетливо удары трагедии. Напевно-успокоительную мелодию струнных, которой, конечно же в переводе на разговорный язык героев, отлично владел Коцебу, драматург, безошибочно потрафлявший не слишком взыскательной аудитории, возвысил аккорд органа. Не все понимали его значение, его новизну, но звук был расслышан. Он оказался настолько же необычным, насколько внезапным. Едва ли он был результатом уроков Дмитревского. Напрасно Шушерин потом утверждал, что никто ничему не учил Катерину Семенову в эту раннюю пору, категоричность его суждений не опиралась на справедливость. Учил, и уроки Семеновой помогали. Но в них эта высшая правда не содержалась. Она была ее свойством, ее послушным велению времени даром.
Дар вскоре сам о себе напомнил.

"Драматешка" - детские пьесы, музыка, театральные шумы, видеоуроки, методическая литература  и многое другое для постановки детских спектаклей.
Авторские права принадлежат авторам произведений. Наш email: dramateshka gmail.com

Яндекс.Метрика Индекс цитирования