Общение

Сейчас 674 гостей и ни одного зарегистрированного пользователя на сайте

Наша кнопка

Если Вам понравился наш ресурс, Вы можете разместить нашу кнопку на своём сайте или в блоге.
html-код кнопки:

 


             

   


 

Уважаемые театралы! Наш сайт существует благодаря энтузиазму его создателей. В последнее время средств на оплату хостинга, даже с рекламой, стало не хватать. Поэтому просим всех неравнодушных посетителей воспользоваться формой поддержки, которая расположена ниже. Это помогло бы ресурсу выжить и избавиться от рекламы. На форме есть три способа платежа: с банковской карты, с баланса мобильного, из Яндекс-кошелька. Сумму перевода можно менять. СПАСИБО!

Апдейт: Друзья, благодаря вашей финансовой помощи удалось полностью очистить сайт от рекламы! Всем СПАСИБО! Надеемся, что ваша поддержка и впредь поможет содержать сайт в чистоте, не прибегая к вынужденному засорению его "жёлтым" мусором.

 

ПРИВЫЧКА ПОВЕЛЕВАТЬ УПРАВЛЯЛА ЕЕ Поступками.
В театре ее желания почитались почти приказом. С ней согласовывали удобные дни спектаклей. Она назначала часы для пробы и запиралась с партнером, подолгу отделывая и проверяя парные сцены. На общих подготовительных репетициях держалась отъединенно и соблюдала дистанцию в отношениях. О закулисных делах говорила мало и как бы со стороны, не вникая в детали, довольствуясь информацией близкой своей наперсницы Пелагеи Лобановой, второстепенной актрисы, но преданной и достаточно умной, чтоб отбирать из происходящего то, что было приятно ее покровительнице.
В оценках Семенова часто была пристрастна, но то, что считала правдой, выкладывала открыто, не уклоняясь и не щадя самолюбий. Поэтому даже те, кто ценил ее талант и воздавал ей должное как актрисе, нередко затаивали обиды и втайне копили какое-то смутное недоброжелательство. Она его большей частью не замечала. В актерских компаниях не бывала, с актерами и актрисами за пределом театра почти не сталкивалась, а если кому-нибудь помогала, кого-нибудь опекала, то, разумеется, получала в ответ благодарные заверения в дружбе и верности. Иного она не искала, и времени на иное недоставало.
По-прежнему дома она бывала немного.
Детей — при рождении им присваивалась условно фамилия Стародубские, по названию древней вотчины рода Гагариных — воспитывали, как повелось, няньки и гувернантки. Она их обычно не проверяла, не контролировала — дом жил по инерции, подчиненной ее расписанию. Она ее изредка, в выпадавший свободный день, разрушала: отчитывала прислугу за непорядки, перечисляла недопустимые неисправности, которые видела в детских комнатах, и требовала немедленных исправлений. Но, занятая своими делами, опять погружалась в волнения, связанные с театром, они перевешивали все остальные ее заботы, и непорядки не устранялись, а прибавлялись, и жизнь возвращалась в проложенное домашнее русло.
С Гагариным их отношения постепенно определились: ушла острота узнавания, зато углубилась привязанность; взамен новизны появилась проверенная надежность; заметно прорисовались на фоне серьезных достоинств его смешные привычки и слабости. Семенова к ним относилась слегка свысока, без нужного снисхождения, но в сущности ими же часто эгоистически пользовалась, они ей бывали удобны, способствовали ее свободе — хотя бы тому иллюзорному, мнимому, что она бы хотела принять за свободу.
Гагарин ее недостатки считал неизбежными спутниками ее гениальной натуры: сначала он ими, по свойству влюбленного, искренно любовался, потом великодушно не замечал, потом счел себя вправе оправдывать ими свое независимое удобное существование.
Они стали жить, не мешая друг другу и в относительном мире друг с другом. При их обоюдной привязанности и сравнительном понимании вполне мог образоваться спокойный счастливый нейтралитет, но вспышки ее характера этот нейтралитет непредвиденно и внезапно взрывали. Тогда сотрясали квартиру на Миллионной подпочвенные толчки энергии, скопившейся в результате простых недоразумений, отчаянно извергали лаву уснувшие непробудно, казалось, вулканы страстей, картина стихийного бедствия завершалась промчавшимся ураганом. Семенову еще долго потом мучили медленно остывавшие чувства. Гагарин обычно спасался бегством.
Достигший уже к 1816 году чина сенатора, он был опутан бесчисленными и часто ему приятными суетными обязанностями придворного. К тому же он искренно увлекался масонством и занимал среди вольных каменщиков столицы почетное, даже руководящее место.
Масонские ложи, в России законно существовавшие с 1810 года, как полагало начальство, должны были «воспрепятствовать введению всякого другого общества, основанного на вредных началах, и таким образом образовать род постоянного, но незаметного надзора, который по своим тайным сношениям с министерством полиции, доставили бы ему, так сказать, залог против всякой попытки, противной предполагаемой цели».
Изложенный с чрезмерным нажимом начальственный документ огрубляет задачи, стоявшие перед масонством, но в то же время их явственно обнажает. Гагарин о тайных намерениях полиции вряд ли догадывался. Ему импонировали открытые либеральные настроения, поощрявшиеся среди вольных каменщиков. Масоны пропагандировали борьбу с фанатизмом, бренчали наивными погремушками «братства» и проповедовали красивые отвлеченные идеалы, объединенные пышными вывесками понятий: Мудрости, Знания, Солнца. Гагарину доставлял удовольствие сам обряд посвящения, театрально-торжественный и таинственно-важный — какая-то пряная смесь полудетской игры и притворно-серьезной многозначительности. Князь, как в любые азартные игры, и в эту игру играл с увлечением, он вообще любил разнообразные игры: от карт — до тотализатора, и зная по-настоящему толк в лошадях, крупные суммы швырял безоглядно на скачках, по прихоти. Он не стеснял себя и в других, не всегда безобидных прихотях, одинаково мало считаясь с приличиями условными и с обязательствами моральными.
При всей его иронической складке, едва ли одна ирония водила пером Грибоедова, когда он писал Бегичеву из Москвы, где тогда находился приехавший по своим бесконечным делам Гагарин: «...Кстати, коли увидишь Семенову (Мельпомену), скажи, что ее неверный князь здесь, и я его за нее осыпал упреками и говорил, что если он еще будет делать ей детей, то она для сцены погибнет...»
Наигранно-шаловливая интонация Грибоедова, так любившего повторять, что «тон делает музыку», свидетельствовала не столько о настроении самого Грибоедова, очевидно, небрежно-шутливом, сколько об образе жизни и настроении гостя Москвы, «неверного князя» Гагарина. Едва ли мог появиться в письме, да еще переадресованном совершенно открыто Семеновой, эпитет «неверный» без убедительных оснований. Нет, пафос письма состоял не в этом. Мог быть неверен князь. Могло быть, и даже случалось наверное, что нарушала верность Семенова. Фривольность в ту пору в известных кругах допускалась, и более, поощрялась. Фривольностью часто бравировали, как доблестью или завоеванием не только паркетные шаркуны, безответственные салонные донжуаны, фривольность служила и выражением вольности духа, своеобразным орудием спора с казенщиной. Вопрос заключался не в факте, а в тоне. Поистине поражала последующая фраза письма Грибоедова.
Вторгаясь в интимную сферу актрисы, все в том же юмористическом духе, сославшись на собственное предупреждение, сделанное Гагарину, что «...если он будет ей делать детей, то она для сцены погибнет...», корреспондент, не какой-нибудь — Грибоедов! — приводит буквально ответ Гагарина: «...Он уверяет, что Святой дух за него старается, что он при рождении последнего ребенка ни при чем...»
Тут речь идет уже не о шалостях, вовсе не о забавах — ирония не скрывает серьезности. Фактически ставится под сомнение самый принцип их общей жизни. Гагарин, с его широтой и для всех очевидным великодушием, подтачивает основы их полуофициальной, не существующей гласно, но признанной им реальной семьи, семьи фактической. Он сам увлекается и грешит сколько хочет, не делая из своих грешков тайны и даже порой похваляясь ими; он знает о нескольких и ее увлечениях, заранее предугадывая их пылкость и мимолетность. Но то и другое, по молчаливому, по неуклонному договору, семьи как бы не задевает. Не потому ли теперь усомнился в отцовстве князь, что появился в их доме мальчик, пусть младший, но все же соперник законных его сыновей, продолжателей древнего рода князей Гагариных?
По-видимому, это его смущало. Недаром уже позднее, оформив законным церковным браком свою де-факто давно состоявшуюся женитьбу на Катерине Семеновой, он именно мальчика, одного, обойдет титулом и фамилией. В отличие от сестер, ставших княжнами Гагариными, брат их останется Стародубским, непризнанным пасынком или побочным сыном, в его положении, для него и для матери в равной мере двусмысленном. Пока же он рос наравне с другими, по общим, сложившимся кое-как, самостийно, зыбким устоям дома, и только изредка, как и сестры, оказывался в орбите внимания их великой и вечно занятой чем-то более важным матери.
А дом сотрясали снова порывы бури, в которых она разряжала все неурядицы своей сложной, прекрасной и далеко не благополучной жизни.
Она не заметила, как к ней близко подкралось и исподволь подступило, всегда караулившее ее в театре, предвестие оскорбительных изменений. Пока они внешне не проявлялись, напротив, как никогда, проявлялось на сцене ее влияние.
4 октября 1817 года, по прихоти странных перекрещений судьбы, давали «Эдипа в Афинах» Озерова. Тезея играл в этот вечер Яковлев, Антигону — Семенова. Спектакль, повторивший фатально ее дебют четырнадцатилетней давности, стал для Яковлева последним его спектаклем.
Спустя ровно месяц, третьего ноября, он умер.
Трагическое событие не прошло для нее бесследно.
Она сыграла с ним вместе сотни спектаклей в семидесяти разных пьесах, но разделявшая их конфликтность так и не сгладилась. Семенова понимала могучую силу его таланта, но не дождалась его признания. Он так и ушел из жизни, не отпустив ей грехов, ни мнимых, приписанных ей, ни подлинных, бывших. Она и сама не была справедливой и не имела поэтому прав на его справедливость, но смерть его пережила неожиданно трудно, терзаясь уже бесполезным раскаянием и тяжкой, неразрешимой невыясненностью. Теперь его не было, нечего было и выяснять, он, самый крупный, из состязания честолюбий выбыл, и некому стало посягать на ее устоявшееся единовластие. Она его принимала как должное.
Премьер, правда, стало сравнительно мало, и ни одной из них крупной. Но прежний ее репертуар нисколько для зрителей не померк и для успеха и полного сбора достаточно было ее участия. А впереди обещали «Медею», ее перевод с французского начинал когда-то умерший в 1813 году полковник Сергей Марин; теперь перевод продолжали, помимо Гнедича, Павел Катенин и Дельвиг. Участие их гарантировало серьезность ра-боты. Пока же она, за послевоенное время впервые, после антракта в шесть лет, выехала в Москву на объявленные задолго вперед гастроли.
Гастроли ее проходили опять победно.
Как раз перед днями ее спектаклей, в конце сентября 1818 года, Грибоедов, назначенный секретарем персидской дипломатической миссии, как полагали, взамен наказания за «дуэль четырех», ждал в Москве выезда в Персию. Он назначению попытался сопротивляться, но доводы не подействовали, пришлось подчиниться. Настроен он был, соответственно, мрачно и в состоянии сплина писал постоянному адресату Бегичеву: «В Москве все не по мне. Праздность, роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему. Прежде там любили музыку, нынче она в пренебрежении; ни в чем нет любви к чему-нибудь изящному, а притом «несть пророка без чести, токмо в отечестве своем, в сродстве и дому своем».
Совсем не такой представлялась Москва Семеновой.
Будущий автор великой комедии, покидавший в ближайшее время Москву против воли, сейчас смотрел на нее, вероятно, глазами горестно изумленного Чацкого. У гастролерши Семеновой почвы для меланхолии не было. Москва принимала ее торжественно, на спектакли ломились, публика ей устраивала овации. Правда, публика не была однородной.
Действительно, ложи и первые ряды кресел раскуплены были зрителями вельможными, к «изящному» равнодушными, ценившими «праздность» и «роскошь», как горько писал Грибоедов. Но настроение зала определяла окрепшая молодая Россия, заметная более даже в Москве, чем в столице. Ее представители «страстно любили древних», как заявляли позднее декабристы, и «Плутарх, Тит Ливии, Цицерон, Тацит и другие были у каждого» члена тайного общества «почти настольными книгами». Все восемь из девяти гастрольных ролей Семеновой — девятой была комедийная роль в «Молодых супругах», принадлежавших перу Грибоедова, — полностью отвечали запросам и вкусам этих, определявших погоду в театре зрителей. Свобода у всех у них буквально была на устах. Как писал потом проницательный декабрист Якушкин, «члены Тайного общества ничем резко не отличались от других», ибо эти другие, как тонко подметил тот же Якушкин, учитывали, что «в это время свободное выражение мыслей было принадлежностью не только всякого порядочного человека, но и всякого, кто хотел показаться порядочным человеком».
На время спектакля все зрители в зале, захваченные порывами чувств Семеновой, были единодушны, все становились порядочными и преданными свободе людьми. Восторг разделяла и труппа Московского императорского театра.
Само поведение гастролерши значительно возвышало сознание собственного достоинства. Она поражала своей относительной независимостью. Ее зазывала к себе, стараясь опередить друг друга, московская именитая знать. В московских, отстроенных после пожара с еще большей роскошью, особняках она иногда бывала, но как бы на новых, диктуемых ею условиях. Сейчас бы никто не решился ей предложить после чтения деньги в конвертах, как это случалось в далекие довоенные времена, все понимали, что она бы теперь этот жест отклонила. Ее принимали как знаменитость, она и вела себя сообразно такому понятию. Она, пока первая и единственная, каким-то образом утверждала высокую профессиональную гордость.
Художественному ее превосходству артисты Москвы не завидовали, она как бы возвышала собой и их собственный уровень. Еще незнакомый ей гениальный юноша Павел Мочалов сыграл Полиника в ее гастрольном спектакле «Эдип в Афинах». Он год назад дебютировал в этой трагедии, как дебютировала в ней в свое время Семенова. Еще познававший вкус первых свершений Мочалов считал это совпадение счастливым предзнаменованием. Позднее, на вершинах славы, какой, может быть, до него и не ведала русская сцена, он не забудет напомнить, как высшее достижение своей молодости, что «замечательная актриса Катерина Семеновна Семенова ... была довольна актером, еще 18-летним Мочаловым...» Его потрясение от ее Антигоны так и останется самым сильным из впечатлений, испытанных им на театре. Он пронесет его через всю свою страшную, путаную, угрюмую и великую жизнь. А между тем в Петербурге, за время ее триумфальных московских гастролей, готовили новую дебютантку на роль Антигоны.
С Москвой Семенова попрощалась 4 ноября, к восторгу поклонников, старой любимицей москвичей, Аменаидой в «Танкреде». Предвидя сенсационный успех, ди-рекция волновалась недаром: директор московской конторы Аполлон Майков предупреждал театральное руководство столицы: «...нельзя скрыть от вашего сиятельства, что появление г-жи Семеновой на здешнем театре так сказать разлакомит только публику и с отъездом ее будет иметь невыгодное влияние на наши спектакли, в коих ослабятся доходы...»
Но падавшие разительно сборы ее уже не касались. Еще в состоянии эйфории, с прощальными мадригалами и дарами и с кипами восхищенных рецензий и писем, она торопилась домой, в Петербург, к седьмому, к дню своего рождения.
В театре ее ждали новости. 16 декабря был объявлен, и именно в Антигоне, дебют Александры Колосовой.
Дебют обставлялся помпезно и подготавливался с особенной тщательностью. Ошибка с Вальберховой многому научила; но и коллизия складывалась иная: куда более тонкая и ажурная, и для дебютантки гораздо более выигрышная.
К моменту дебюта Сашенька Колосова — так ее ласково называли — была введена в петербургское общество. Мать, Евгения Колосова, отличная пантомимная танцовщица и редкая умница, обладавшая безупречным житейским тактом, дочь воспитала по лучшим известным ей образцам, добавив к беспечной юности мудрость, накопленную в театре, а практицизм, прививаемый с детства, укрыв за надежными ширмами светскости. Сашенька обучалась в имевшем отличную репутацию пансионе Мюсар, где занятия шли в основном по-французски, но должное отдавали и русской словесности, а на публичных экзаменах ученицы, случалось, читали и басни Крылова в присутствии самого автора. Похвалы его удостоилась как-то девятилетняя Сашенька. Он предсказал ей сценическую карьеру. Мать, впрочем, не без кокетливости, всех заверяла, что дочь готовит совсем для другого поприща.
Действительно, выйдя пятнадцати лет из пансиона, оконченного весьма успешно, Сашенька с помощью матери стала известна и в знаменитом салоне Олениных и в доме гражданского санкт-петербургского губернатора Бакунина. Случалось ей и участвовать в театрализованных светских забавах. Потом она с удовольствием вспоминала, как встречали на Петергофской дороге, в специально по этому случаю отделанном здании популярного Красного кабачка, вдову фельдмаршала, светлейшего князя Голенищева-Кутузова-Смоленского, и как на костюмированном бале она, Сашенька, «с своей стороны танцевала в кадриле, в котором четыре кавалера» — подробно перечислялись их громкие имена и чины — «были одеты милиционерами 1812 года с крестом на шапке...» Сама Сашенька, облаченная в красочный сарафан, совершенно прелестно грассировала на чистейшем французском.
Высокие связи налаживались. Вдова светлейшего, Екатерина Ильинична, искренняя любительница театра, с тех пор привязалась к Сашеньке и не оставляла ее вниманием. Горячая почитательница таланта Семеновой, она не раз, когда Сашенька поступила в театр, старалась уладить конфликты между двумя сторонами и иногда достигала согласия, правда, не слишком надолго. Сейчас же, пока другое поприще как-то не возникало, а все говорили, что Сашенька создана для театра, Евгения Колосова, при покровительстве Шаховского, решилась устроить ее дебюты на драматической сцене.
Князь Шаховской не щадил усилий. Все то, что он знал и умел, он рад был вложить в дебютантку. Он слепо, азартно верил, что в его силах найти дарование, равное изменившей ему Семеновой. Конечно, он несколько заблуждался в расчетах, его стремление далеко не всегда совпадало с осуществлением планов, но непосильную для него задачу еще предстояло решить недалекому будущему театра. Культура в России не раз подвергалась первой атакам репрессий, предпринятых государством. Но это Семенову ждало в будущем, пока же волнения были локальны. Они ограничивались дебютами молодой конкурентки.
16 декабря на «Эдипе в Афинах» присутствовало, без преувеличений, почти все светское общество Петербурга. Писатели, драматурги, поэты, завзятые театралы перекликались друг с другом в креслах. Спектакль шел приподнято. И те, для кого дебютантка была хорошо знакомой им Сашенькой Колосовой, и те, кто увидел ее впервые, тронуты были ее привлекательной внешностью, прелестью неподделанных восемнадцати лет, застенчивым милым кокетством, усвоенным благородством традиционного чтения, изредка трогательно срываемого понятным волнением первого выступления. Сочувствие перешло в громкое восхищение, когда после конца трагедии дочь в паре со своей матерью, одетые в яркие сарафаны, продемонстрировали великолепную зажигательную национальную пляску.
В кулисах образовалась очередь. Все торопились поздравить счастливую дебютантку. Багровый от пережитых волнений князь Шаховской сиял лакированной лысиной и рассыпал всем пришедшим ликующие улыбки. В кулисах и в зале была атмосфера праздника. Успех второго дебюта заранее подготовила праздничность первого.
30 декабря, почти с таким же успехом, Колосова сыграла Моину в «Фингале». Еще через четыре дня, 3 января нового 1819 года, уже по совету Катенина, Колосова сыграла для третьего своего дебюта «Эсфирь» Расина. Роль эту готовил с актрисой не Шаховской, а переводчик трагедии Павел Катенин, старинный друг Колосовых. Князь Шаховской, бывший в дружбе с Катениным, дипломатично смолчал, тем более, что итог отвечал его планам. А летописец отметил, что Колосова в Эсфири «имела полный успех, несмотря на то, что в Эсфири превосходна была К. С. Семенова».
Блестяще начавшаяся карьера Сашеньки Колосовой тотчас же нашла опору у театральной дирекции. Подписанный первый годичный контракт предоставлял молодой актрисе ряд льгот и предусматривал бенефис в декабре, до истечения года службы.
Семенова нервничала. К сценическим пробам Колосовой она относилась скептически, нисколько не маскируя доброжелательством или хотя бы терпимостью первые впечатления. О виденном ею высказывалась категорично и осуждающе. Былая ее театральная дружба с Евгенией Колосовой и попечительство той в давние времена московских гастролей были забыты и с ужасающей быстротой сменились враждебностью. Семеновой стало казаться, что обновления труппы, вообще совершенно законные, персонально направлены против нее, что Шаховской сводит старые счеты и укрепляет свою оппозицию с одной только целью: ослабить ее позиции.
В последнем она не так уж и ошибалась; действительно, Шаховской, заручившись поддержкой и хорошо чувствуя театральную ситуацию, вел себя осмотрительно и помог юной Колосовой упрочить ее успехи. Но до того ему довелось быть свидетелем нового торжества Семеновой. 15 мая 1819 года, в свой бенефис, она сыграла «Медею».
Трагедия Лонжепьера в ней долго рождала сопротивление.
Уже получив русский текст роли, опробовав его осторожно внутри, а после медленно привыкая к звучанию слова, роняя как бы нечаянно, тихо, строку за строкой, она еще долго сопротивлялась Медее. Не качеству роли, не уровню своего понимания, не трудно переводимым техническим сложностям, связанным с почти непреодолимыми требованиями мифологического сюжета. Нет, устрашил ее именно образ ее героини, Медеи.
В ней все было сверхъестественно, полумистично и уводило от жизни к фантасмагории. Ни пояснения образованных переводчиков, ни описание «совершенной Медеи» — Рокур, сделанное Карамзиным в «Письмах русского путешественника», считавшего, что «величественная фигура», огромные черные, сияющие «как молнии ночей» глаза, «суровость в самой улыбке», «твердый» голос причины ее «несравненности», ни даже привычный подробный анализ Гнедича к роли не приближали. Патетика злобы, жестокости, мести ей не давалась, напротив, скорее отталкивала. Ей нужно было, чтоб обрести Медею в себе, прийти к ярости через страшное горе; воззвать к мести, как к найденному в затмении шансу, пусть безумному, но все же шансу на справедливость; нечеловеческую жестокость перевести в кару, кощунственную, но более жуткую для себя, чем даже для тех, на кого эта кара обрушилась. И только когда удавалось это, актриса могла принять и постигнуть зловещее волшебство Медеи, и источник ее мучений, и только тогда оживал в ней и ею завладевал упрямо не поддававшийся материал роли.
Должно быть, ей, более всех остальных, подошло бы определение Шиллера, написавшего, что «Медея при всех ее преступлениях остается великой, достойной удивления женщиной». С одной только разницей: Медея Семеновой не «при всех ее преступлениях», а и в самих преступлениях оставалась великой достойной женщиной, силой страстей обреченной на злодеяния и предназначенной роком творить их уже неостановимо.
Когда-то, ценой непрощаемых жертв, одержимая страстью к Язону, Медея спасла его от грозившей опасности и бежала с ним из Колхиды, похитив бесценное достояние родины. Двух беглецов, обладателей золотого руна, охотно принял в Коринфе могущественный царь Креон. Всю силу любви, победившей и преданность близким и верность отчизне, Медея сосредоточила на Язоне. Идиллия длилась десятилетие, а на одиннадцатом году их коринфской жизни Язон изменил Медее, влюбившись в Креузу, юную дочь Креона. Со сцены, когда она узнает об этом, и начинается роль Медеи.
Она выходит одна, в полумраке. Таинственно светится мощная колоннада, построенная Гонзаго. Под черным плащом, почти слившимся с контурами колонны, кроваво пылает чуть приоткрывшаяся туника, туника-метафора, предупреждающая деталь, намек на пучину крови, в которой все захлебнутся. Смятение, боль, не требующий ответа вопрос, но и осколок надежды в ее монологе:

Не узнаю себя, бегу и цепенею,
Не слышатся ль мне шум и песни Гименею?
Так торжеством Коринф гремит в своих стенах:
Отверсты храмы все, все алтари в цветах...

Казалось бы, все уже ясно из этих бесспорных примет счастливого праздника.
Но вслед настигает неумолимо еще одно доказательство страшного, почти что по-гамлетовски неотвратимого крушения мироздания:

Пир, ненавистный мне, спеша приготовляют:
Все, все неверного с Креузой прославляют...

Секунда безмолвной борьбы, еще одно колебание, и глухо, как бы пересиливая себя, не смея довериться своему голосу, боясь звука слов, которые облекут угрозу в плоть совершившегося уже события, довершает:

Язон, кто б думать мог? Язон мне изменил,
От ложа он жену позорно удалил...

И резким движением плотно запахивала свой плащ, как будто он мог заслонить ее от упавшего на нее позора.
Какой высочайшей ценой заплатила она за малое, за иллюзию чувства, как важно ей объяснить это:

И, забывая все, отечество, державу,
И собственный покой, и собственную славу,
В награду — я на них искала одного;
Владейте всем, а мне оставьте вы его!..

Но откровенность наткнулась на жестокосердие и насмешку, страдания не нашли отклика, отныне она оставалась одна в этом диком, враждебном мире, где честь уступила место бесчестию, где кровь отмывается кровью, а на позор нет иного ответа, чем мщение. Поэтому и Креону, предупреждающему ее:

Медея! ты мой гнев невольно возбуждаешь...—

она отвечает бесстрашно и вызывающе:

И ты, тиран, давно мой возбудил.
Иди, не помышляй, чтобы меня склонил
Вымаливать твое презренное жаленье.
Мое ты отнял все — но мне осталось мщенье...

Теперь уже слово само отсекало возможное отступление. В нем были отчаяние, судьба, неминуемость, приговор, вынесенный себе. Недаром же очевидец спектакля заметил, что «без ужаса и содрогания невозможно было этого слышать...» В горячечном исступлении мщения Медея Семеновой переступала пределы земной жестокости. Она разила чудовищно, варварски, насмерть, но так, что удары обратным концом падали на нее, ее повергали в ад, в ужасную бездну перемешавшихся преступлений и наказаний.
Потрясенный игрой актрисы, рецензент восклицал: «Какие быстрые, но между тем естественные переходы от одного чувства к другому... как живо она воплотила различные страсти: ненависть, изумление, нежность, раскаяние и ужас...»
Все страшное и несовместимое с самым заветным, чем держится человек, должна была совершить Медея над пропастью непонимания. Язон, предавая ее, отвергая элементарный закон природы, посвящает ее в свое намерение — детей, двух ее сыновей, рожденных в их праведной и счастливой любви, отняв у нее, оставить при себе в Коринфе. Она еще долго не может поверить в это. С трудом, бездыханно роняя слова, каждое, словно не связанное с другими, отдельно повисшее в затемненном сознании, погасшим, уже иссякающим голосом, она то ли спрашивала, то ли не веря опять проверяла:

Как? Хочешь ты еще лишить меня детей.
Моих детей... предать ты мачехе дерзаешь?..

«Моих детей» — эти простые два слова с подчеркнутым первым «моих» — она выдыхала с болезненным напряжением, будто физически, в самом буквальном смысле, от плоти живую плоть, отторгала их от себя. Убийство, которое она совершала позднее, в безумном порыве мщения, закалывая кинжалом любимых своих сыновей, она предваряла морально, фактически отрезая пути к отступлению в трагической сцене прощания с уходящим Язоном. За попранные права любви она платила жестоким попранием человечности.
Все остальное, продуманное в деталях: эффектно содеянное руками невинных детей убийство Креузы; последняя сцена с детьми, принесенными в жертву сначала духовно, — она сделала их соучастниками убийства, — а вслед и буквально, пронзив их насмерть; короткое заключительное признание, брошенное Язону, не более мстительное, чем скорбное, полностью вытекало из своеобразной патетики пьесы, из условно приподнятых, романтических преувеличений. Но все же, когда с неостывшим от крови детей кинжалом в руке, она говорила Язону с печальной и мертвенно-хладной торжественностью :

Взгляни, вот кровь моя и кровь твоя дымится... —

никто в зале не мог удержать рыданий. Злодейский поступок Медеи, по непреложным законам искусства, в зрителях отзывался сочувствием. Зал подчинялся актрисе, и то, что должно было вызвать негодование, взамен пробуждало всеобщее сострадание. И впечатление это было так сильно, что не тускнело от времени, и Петр Каратыгин, один из достойных и достовернейших летописцев театра, хранил это сильное впечатление во всей его свежести «даже по прошествии более пятидесяти лет» и признавался, что «как теперь» ее видит и слышит «звук ее обаятельного голоса». А речь шла о сцене, где мать представала убийцей своих детей, виновницей самого страшного из возможных кощунственных преступлений. Когда же в спектакле Креон, появляясь, безжалостно сообщал Медее о том, что она изгоняется из Коринфа, и это решение, выгодное Креузе, оправдывал тем, что коринфский народ не желает мириться с присутствием здесь Медеи, а он только следует воле народа, она избирала своей защитой не уговоры и не мольбы, но встречные обвинения. Свой обличительный гневный текст — стихи эти перевел Дельвиг, сознательно уклоняясь от подлинника,— она обращала не к бутафорски напыщенному Креону, актеру Толченову, и не к умеренному, вернее даже холодному, безразличному к ней Язону, актеру Брянскому, нет, не к спокойным своим партнерам по сцене, а к обобщенному адресату, быть может, сидевшему в этот парадный ее бенефисный вечер в положенной ему ложе и слушавшему слова Медеи:

Но кто тебе вручил права для угнетений?
Тираны подданных насилием разят;
Цари, не осудив, виновных не казнят...

А в креслах сидели зрители, знавшие наизусть стихи Пушкина, в том числе и стихи о тиранах. И сам, увлеченный спектаклем Пушкин еще не предполагал, что почти ровно через один год, неделею раньше, шестого мая 1820 года, он будет «не осужденным», но повелением государя «виновным» — и не в поступках, а только в правдивых стихах, созданных поэтическим озарением, — изгнан из северного Коринфа, из Санкт-Петербурга. Нет, не казнен, только выслан, и не в Сибирь, а на юг — доказательство высочайшего милосердия. А перед тем, за четыре месяца, по своей воле, не высланная, а только восставшая, уйдет из театра Семенова. Уйдет непосредственно после сенсационных триумфов «Медеи», где, по свидетельствам рецензентов, не только «достигла она высочайшей степени искусства, какого только желать можно... но... превзошла самое себя», что, кажется, было уже за границей возможного.
Пока же не умолкают кипучие шквалы рукоплесканий. Пока на поклоны она выходит с соперницей по сюжету «Медеи» Креузой и конкуренткой в ее театральной реальности артисткой Колосовой. Пока по инерции будут расхваливать дебютантку, хотя ослепление будет недолгим и время уже очень скоро расставит все по местам, обозначенным их талантами. Пока предстоит еще целый год петербургской свободной жизни Пушкину.
Не раз их пути в это время пересекутся. То в кабинете у Гнедича, названном полунасмешливо, полулюбовно Пушкиным эпикурейским. То в летнем приюте муз, Приютине, живописной привольной усадьбе Олениных. То в доме, либо на даче у Нимфодоры, находившейся по Петергофской дороге, — пока это все оставалось доступным для Пушкина и входило в многообразное расписание его жизни. Пока еще, несмотря на сгущавшиеся над ним опасные тучи, поэт успеет прочесть на собрании литературно-театрального общества, своего рода клуба, в столице известного под названием «Зеленая лампа», свой незаконченный театральный обзор, не зная, что этим обзором увековечит искусство актрисы, трагической музы эпохи.
Обзор, названный им «И мои замечания об русском театре», он успеет еще подарить до скоропалительной высылки из Петербурга фактической героине обзора Семеновой.

"Драматешка" - детские пьесы, музыка, театральные шумы, видеоуроки, методическая литература  и многое другое для постановки детских спектаклей.
Авторские права принадлежат авторам произведений. Наш email: dramateshka gmail.com

Яндекс.Метрика Индекс цитирования