Общение

Сейчас 514 гостей и ни одного зарегистрированного пользователя на сайте

Наша кнопка

Если Вам понравился наш ресурс, Вы можете разместить нашу кнопку на своём сайте или в блоге.
html-код кнопки:

 


             

   


 

Уважаемые театралы! Наш сайт существует благодаря энтузиазму его создателей. В последнее время средств на оплату хостинга, даже с рекламой, стало не хватать. Поэтому просим всех неравнодушных посетителей воспользоваться формой поддержки, которая расположена ниже. Это помогло бы ресурсу выжить и избавиться от рекламы. На форме есть три способа платежа: с банковской карты, с баланса мобильного, из Яндекс-кошелька. Сумму перевода можно менять. СПАСИБО!

Апдейт: Друзья, благодаря вашей финансовой помощи удалось полностью очистить сайт от рекламы! Всем СПАСИБО! Надеемся, что ваша поддержка и впредь поможет содержать сайт в чистоте, не прибегая к вынужденному засорению его "жёлтым" мусором.

 

ЗНАКОМСТВО ИХ СОСТОЯЛОСЬ ДОВОЛЬНО скоро.
Иначе и не могло быть, коль скоро дороги их слишком часто пересекались.
Уже ранней осенью первого послелицейского года поэт стал заметен среди самых ревностных посетителей драматических зрелищ, а вслед за тем с обаятельной, свойственной ему грацией простоты и естественности стремительно перешел в категорию завсегдатаев пестрого и волшебного театрального мира. Об этой поре брат его Лев вспоминал: «Его по очереди влекли к себе то большой свет, то шумные пиры, то закулисные тайны. Круг его знакомств и связей был чрезвычайно обширен и разнообразен». В театре его в сентябре встречали Катенин и Гнедич, Катенин решительно утверждал, что впервые увидел Пушкина в Малом театре на представлении какой-то трагедии, в которой играла главную роль Семенова. Действительно, в сентябре 1817 года выступила она в четырех трагедиях, и среди них в «Ифигении в Авлиде» Расина, в которой играла одну из своих знаменитых ролей, Клитемнестру.
Тогда же, в те самые дни, Пушкин стал появляться на заседаниях «Арзамаса», столичного вольного литературного общества либерального направления. Он был удостоен избрания в «Арзамас» заочно, еще находясь в лицее, и, сообразно веселым традициям, отмечавшим обряд избрания, получил шутливую кличку «Сверчок». Звучавшее легкомысленно имя, которым его окрестили, не означало пренебрежения; у всех арзамасцев принято было иметь в качестве знака отличия чисто условные, часто насмешливые, специальные имена. При соблюдении внешней обрядовости — веселой помпезности процедуры приема и остроумного выбора кличек и обязательных шумных ужинов с непременными жареными гусями — программа литературного общества постепенно кренилась к непредусмотренным общегражданским вопросам. Характер очередной состоявшейся встречи, по-видимому, уже при участии Пушкина, коротко изложил в дневнике видный член общества, влиятельный уважаемый деятель, Николай Тургенев. Датированная двадцать девятым числом сентября запись сухо фиксировала: «Третьего дня был у нас Арзамас. Нечаянно мы отклонились от литературы и начали говорить о политике внутренней. Все согласны в необходимости уничтожить рабство».
Горячие споры о тонкостях слога и обновлении правил, отставших от практики русской изящной словесности, полемика с архаистами из «Беседы любителей русского слова», другого, по взглядам антагонистичного литературного общества, к этим дням, очевидно, утратила актуальность. Проблемы грядущих общественных перемен и преобразований, существенных уже не в поэзии, но в управлении государством, сейчас занимали умы недавних, беспечно воюющих с архаистами арзамасцев. Завладевшие ими главные освободительные идеи немедленно подхватил в своих новых, уже откровенно дерзких стихах Пушкин.
В прекрасном ампирном особняке на Фонтанке, поблизости от Невы, жил с братьями Николай Тургенев. Высокие окна, расположенные между классическими колоннами, прямо глядели на здание Инженерного замка, или Михайловского дворца, как его еще называли. Дворец, выстроенный по замыслу Павла I, стал вскоре и местом его насильственной гибели. Поэт, частый гость Тургеневых, зимой, на исходе 1817 года, в присутствии близких друзей хозяина, и кажется, по его предложению, стал сочинять оду «Вольность». Слова Николая Тургенева о крайней «необходимости уничтожить рабство» Пушкин дополнил прямым призывом:

А вы, мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!

И вслед этим, явно бунтарским, строчкам ужаснулся бессмысленному тиранству, перешагнувшему все пределы терпимого в его отечестве:

Увы! Куда ни брошу взор —
Везде бичи, везде железы,
Законов гибельных позор,
Неволи немощные слезы;
Везде неправедная власть...

А вскоре, через каких-нибудь три недели, уже в январе 1818 года, поэт мог услышать в театре из уст Катерины Семеновой, игравшей Аменаиду в «Танкреде», предупреж-дающие, звучащие дерзким укором, скорее даже приговором «неправедной власти», слова:

Тиранство, наконец, рождает непокорство...

Это был новый перевод вольтеровской пьесы, подправленный Гнедичем в соответствии с духом времени. Поэт, бывший в зале, смотрел «Танкреда», еще не остыв от недавно оконченной оды «Вольность» и не предвидя, должно быть, какой роковой ценой заплатит спустя двадцать семь с половиной месяцев за свое «непокорство», дошедшее, с опозданием правда, до высших инстанций «неправедной власти», пока аплодировал яростно исполнительнице.
А впрочем, тогда непокорство, казалось, сгустилось в самом русском воздухе. Тяжелым и плотным облаком недвижно висело оно и в тряпичном небе над сценой, и в натуральном бескрайнем небе, простершемся над Россией.
Вчерашние воины-победители не могли жить с сознанием, что десять миллионов всех подданных государства, явившего миру свое величие, остаются рабами, что вместо надежд на отмену позорного крепостного права добавилось новое зло', военные поселения Аракчеева. Волнующие дебаты о тягостных судьбах России не только велись на собраниях тайных обществ, возникших впервые в 1815 году и вскоре, 9 февраля 1816 года, оформленных как «Союз спасения», но, по свидетельству Федора Глинки, участника Отечественной войны и одного из учредителей общества, «заводимы были встречавшимися членами повсюду: на балах, на вечеринках, в театре...»
Число членов общества возрастало, и в 1818 году оно преобразовалось в расширенный по составу «Союз благоденствия». В программу его входил постепенный, но коренной перелом существующего правопорядка. Они могли спорить о способах преобразования строя, но все безусловно сходились на целях. Любой подписался бы под словами Бестужева-Рюмина, сказавшего на одном из конспиративных собраний: «Век славы военной кончился с Наполеоном. Теперь настало время освобождения народов от угнетающего их рабства, и неужели Русские, ознаменовавшие себя столь блистательными подвигами в войне истинно Отечественной — русские, исторгшие Европу из-под ига Наполеона, не свергнут собственного ярма ?»
Искусство питали передовые идеи. Оно и само образовывало в значительной степени нравственный климат времени и, уж во всяком случае, властно влияло на ход совершавшихся новых духовных процессов. Действительность столько же диктовала искусству свои законы и темы, сколько сама подражала поэзии и театру. Вершины поэзии, раньше для русской литературы не досягаемые, с феноменальной скоростью завоевывал Пушкин. Вершины театра, каким он в ту пору сложился, принадлежали Семеновой.
Их внутренние неуловимые связи, естественно, не разгаданные их современниками, поддерживались не волокитством поэта, как полагал Гнедич, хотя и оно являлось обыденной формой общения между женщиной, знаменитой актрисой, красавицей, и свободным мужчиной, недавно явившимся в свете и сразу завоевавшим известность. Ни волокитство, ни мимолетные, не обязывавшие любовные связи отнюдь не противоречили ни регламенту повседневного быта, ни кодексу правил этических. Нет, главные связи двоих определялись позицией их в искусстве. Позицией — для поэта сознательной, озаренной высокими целями, для актрисы — непроизвольной, по-слушной лишь интуиции, но служившей, насколько ей позволяла возможность, все тем же высоким целям.
Их окружение, пестрое и разноликое, в нескольких гранях соприкасалось.
Среди друзей Пушкина, в том числе самых близких, было множество членов тайного общества, будущих декабристов. Он, в сущности, жил в их среде, исповедовал главные их идеи, духовно был с ними, хотя и не разделял их готовности ограничить себя жесткими рамками аскетического служения одной только цели и следующего из этого самоотречения.
Едва ли не все театральные связи Семеновой, в свою очередь, включали общение с членами тайных обществ. Рылеев и Федор Глинка, Катенин и Кюхельбекер писали или переводили трагедии. Среди театральных критиков был активен и будущий декабрист Александр Бестужев. И все они, как и близкие им по образу мысли действительные участники обществ, или сочувствующие, являлись ее постоянными зрителями. Недаром мечтавший о революциях Кюхельбекер в стихотворении, названном им «Прощание», — он уезжал в Европу — писал:

Златая дивная природа...
Тяжелая гроза страстей,
Вооруженная свобода,
Борьба народов и царей!
Не в капище ли Мельпомены
Я, ожиданий полн, вступил...

А Мельпоменой и устно и письменно нарекли актрису Катерину Семенову ее современники. Тираноборчество и идея свободной личности отчетливо пронизали ее сценические портреты. На них падал отсвет революционной мысли.
Ее общение с вольнолюбивым кругом театром не замыкалось.
По родственной линии и сложившимся с детства глубоким домашним привязанностям Гагарин был тесно переплетен отношениями с обширными семьями Муравьевых и Муравьевых-Апостолов, Одоевских, Трубецких, Оболенских, Волконских. Они у него бывали не только в его поставленном на широкую ногу, по-барски, официальном семейном доме в Большой Морской, но и на Миллионной, в куда менее респектабельной, но просторной холодноватой квартире Семеновой, привлекательной тем, что хозяйкой была почитаемая артистка. Прямые участники тайного общества либо члены его многочисленных ответвлений, они составляли не только верхушечный, элитарный слой ее зрителей, но и сферу вне-театральных ее человеческих связей. Они могли видеться то за полночным непринужденным ужином у Нимфодоры — там часто бывали и Пушкин и Грибоедов, — то в переполненном книгами холостом доме Никиты Муравьева, стоявшем почти по соседству с Малым театром, тотчас за Аничковым мостом по набережной Фонтанки, то в доме Олениных у Обухова моста.
Оленины, близкие родственники Сергея Волконского, а также и разветвленных семей Муравьевых, включили в число своих свойственников и Трубецкого, его называли «домашним» за близость к Петру Оленину, с которым они, не расставаясь, прошли по дорогам Отечественной войны. Оленины-старшие отечески опекали молодых посетителей, радушно кормили их блюдами русской национальной кухни, особенно славившейся блинами. Многие из этого круга пересекались и в казенной квартире у Гнедича.
Сам Гнедич в «Союз благоденствия» не входил и в тайных обществах не состоял, но по гражданским воззрениям и эстетическим взглядам примыкал к ним довольно близко, среди его явных литературных приверженцев находились и некоторые из идеологов назревавшего революционного заговора. Сам Гнедич поэзии Пушкина поклонялся с тех пор, как впервые узнал ее, и уже никогда, независимо от каких бы то ни было личных мотивов, не изменял ей. В своей нашумевшей речи о роли литературы, произнесенной весной 1820 года, вслед за изгнанием Пушкина из Петербурга, и откровенно направленной против виновников этой жестокой кары, Гнедич сказал, что «перо писателя может быть в руках его оружием более могущественным, нежели меч в руках воина». Свою постоянную мысль об общественной роли литературы он с тем же азартом, а может быть даже большим, распространял на театр, которому придавал огромное воспитательное значение.
При всей своей загруженности — перевод «Илиады» с оригинала, занятия в библиотеке, работа с актерами, прежде всего с Семеновой — Гнедич всегда был готов распахнуть двери дома для молодежи. Один из столпов декабризма, Иван Якушкин потом вспоминал: «Вообще свобода мыслей тогдашней молодежи пугала всех, но эта молодежь везде высказывала смело слово истины».
Гнедича истина совсем не пугала, он к ней прислушивался.
Среди наиболее частых его гостей было немало завтрашних декабристов, людей совершенно несхожих,— от забияки, бретера, известного дерзкими шалостями поручика Якубовича, до вспыльчивого и мрачно-восторженного идеалиста Вильгельма Кюхельбекера. Случайная незначительная размолвка свела их однажды в дуэли, закончившейся естественным примирением. Не приспособленный совершенно к житейским занятиям Кюхельбекер всегда находился в числе отъявленных спорщиков, к иным из них, в частности к самому Кюхле, Гнедич испытывал теплую отеческую привязанность.
Готовя с Семеновой роли, он обращался охотно к истории и к примерам из жизни, к ассоциациям смежным, не только буквальным, к поступкам какую-то мысль поясняющим. Он с умилением приводил эпизод, относящийся к раннему отрочеству любимого им особенно нежно Никитушки Муравьева.
Тот был на детском вечере у Державиных. Заметив, что сын уклонился от танцев, тогда как другие поглощены были ими, мать Муравьева расстроилась и попыталась узнать у сына причину его непонятного уединения. Мальчик, Никитушка, разумеется по-французски, «тихонько спросил: «Мама, разве Аристид и Катон танцевали?» — Находчивая и умная мать моментально ответила : «Можно предположить, что в твоем возрасте — да...»
Никитушка больше не задавал вопросов, он «тотчас встал и пошел танцевать» вместе со всеми своими ровесниками.
Позднее Никитушка, Муравьев взрослый, нисколько не обольщаясь насчет исхода происходившей борьбы и предвидевший последствия плохо организованного, разрозненного восстания, не уклонился ни от участия в подготовке к нему, ни от ответственности за совершенное.
Именно он сочинил первый вариант проекта конституции по образцу парламентской, обсужденной и измененной потом на конспиративном собрании. Он был избран одним из двух главных редакторов «Зеленой книги», активно над ней работал и, судимый среди идеологов заговора — не случайно же говорили, что он один составляет целую академию, — осужден был на двадцать лет каторжных работ.
Уже после приговора Гнедич писал к матери Муравьева: «Вам известно, люблю ли я Никиту Михайловича. Более, нежели многие, умел я ценить его редкие качества ума и уважать прекрасные свойства души благородной; более, нежели многие, я гордился и буду гордиться его дружбою». И недвусмысленно добавлял: «Моя к нему любовь и уважение возросли с его несчастием: мне драгоценны черты его. Вы имеете много его портретов, не откажите мне в одном из них...» Свое отношение к Муравьеву, а заодно и к трагедии декабризма Гнедич вложил в стихи:

Любовью пламенной отечество любя,
Все в жертву он принес Российскому народу:
Богатство, мать, жену, детей, свободу
И самого себя...
Но до потери свободы было еще далеко.

И убивали пока не на веками служившей старинной российской виселице, не на построенном наскоро эшафоте и не на мерзлой сибирской каторге. Пока убивали друг друга или себя из ревности, из-за несчастной любви, из-за проигранной суммы денег, превышавшей наличность, из гордости или задетой нечаянно чести. На тонком зеленом сукне в азартной игре метали, случалось, не карты, но жизни.
Два раза пытался покончить с собой после сделанного им неудачного предложения, повторенного снова и снова отвергнутого, член тайного общества Иван Якушкин. Он сам написал о своем поколении, что «у многих из молодежи было столько избытка жизни при тогдашней ее ничтожной обстановке, что увидеть перед собой прямую и высокую цель почиталось уже блаженством». Он видел эту высокую цель, которую «почитал блаженством», в борьбе с «мерзостями рабства». О нем сказал Пушкин:

Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал...

Не ведая страха, он сам предложил, не кидая напрасно жребия, доверить ему одному «нанесть удар царю». И он же, после отказа любимой барышни, не в силах преодолеть безответное чувство и вытекавшие из него унижения, готов был, не совершив добровольного цареубийства, наперекор всем «высоким целям», расстаться не только с «избытком жизни», но и с самой жизнью.
Дуэли давно уже стали обыденностью. По незначительным поводам затевал дуэль за дуэлью Пушкин. Обеспокоенная непрекращавшейся лихорадкой бретерства, Екатерина Андреевна Карамзина, жена историка, писала в Москву своему брату и близкому другу Пушкина Вяземскому: «У г. Пушкина всякий день дуэли...» — и добавляла не без облегчения: «слава богу, не смертоносные...» Но рядом случались дуэли и смерто-носные. Одна из них зародилась в кулисах театра, и в ней принимал непосредственное участие Грибоедов. А главная роль в разразившейся бурно трагедии, сыгранной не на подмостках театра, а, к сожалению, на заснеженном Волковом поле, досталась Авдотье Истоминой, юной пленительной балерине, которую обессмертил позднее, как и Семенову, гений Пушкина.
Истоминой было тогда восемнадцать. Талант ее, выделенный самим Дидло, ее одержимым наставником и хореографом, уже был поддержан признательной публикой. Прелестная внешность, изящество, нежный порыв, веселость и магнетический темперамент — все составляло неотразимость. За ней увивались стаи поклонников. Избранником ее стал, к удивлению многих, поручик-кавалергард Василий Шереметев. По молодости или из-за ревнивого и капризного нрава он изводил молодую танцовщицу подозрениями. Влюбленные время от времени разъезжались, но снова сходились. Позднее, на следствии, пережившая страшную драму Истомина признавалась, что хотела расстаться с Василием Шереметевым «по беспокойному его характеру и жестоким с ней поступкам». В короткую очередную размолвку случилось, казалось бы, незначительное, но роковое событие.
Вечером 5 ноября 1817 года, дождавшись конца спектакля,— в тот вечер давали комическую оперу с хорами и балетами «Караван Каирский, или Торг невольниками»,— Грибоедов, свой человек в кулисах и бескорыстный приятель Истоминой, ездивший с ней на гулянья и маскарады в полупочтенный, но привлекательный Шустер-клуб, по-дружески предложил ей поехать к нему и поведать, что происходит сейчас с Шереметевым. Сам Грибоедов жил в это время на Невском проспекте, в квартире у своего тезки Завадовского, снимавшего целый этаж в доме Чаплина.
Граф Александр Завадовский, живший до этого в Англии, наследник огромного состояния, в России был занят проматыванием наследства. Среди «золотой молодежи» столицы он приобрел популярность размахом загулов, холодным, не русским цинизмом и жестким, эгоистическим безразличием ко всему, в том числе и к опасности. Из тех же, внесенных в бумаги следствия признаний Истоминой явствует, что приехавший вскоре домой Завадовский, в тот вечер, «по прошествии некоторого времени предлагал ей о любви, но в шутку или в самом деле, того не знает...» Истомина домогательствам Завадовского не поддалась, и Грибоедов отвез ее на квартиру Марии Азаревичевой, актрисы, которую опекала Семенова, и где, очевидно, переживала размолвку возлюбленная Василия Шереметева. Любовники через несколько дней примирились. Не сделавший ничего криминального Грибоедов — сколько раз он бывал третьим спутником в развлекательных эскападах Истоминой и Шереметева — держал в полной тайне то, что завез танцовщицу в дом, имевший дурную славу. Но ревнивый возлюбленный выведал у своей легковерной любовницы все подробности вечера и, не медля, послал вызов виновнику оскорбления Завадовскому. Тот вызов принял. Со стороны потерпевшего были объявлены секундантами знаменитые дуэлянты Каверин и Якубович, со стороны вызываемого — Грибоедов и Строганов.
Во время переговоров, итогом которых явились условия, непомерно жестокие для начальной причины дуэли, произошел внезапный взрыв ярости между двумя секундантами. Спор положили покончить второй дуэлью, назначенной сразу же вслед за первой, там же. Дуэль четырех — так ее называли — все же в намеченный срок не состоялась, ей помешал роковой исход первого поединка.
12 ноября 1817 года, в два часа дня, был на Волковом поле, в присутствии четырех секундантов, ранен в живот (как был ранен спустя двадцать лет и Пушкин), а через сутки скончался штаб-ротмистр Шереметев. За этим последовало дознание. Виновнику Завадовскому, опытному стрелку, в знак наказания, предложено было (почти как потом Дантесу) на время покинуть Россию. Граф без помех и скорее всего без раскаяния, ему не свойственного, возвратился в давно ставшую для него второй родиной Англию. Гвардейский улан Якубович разжалован был и выслан в армейский полк на Кавказ, там через год состоялась отложенная его дуэль с Грибоедовым. Сам Грибоедов на следствии промолчал, как было условлено. Его же молва и произвела в виновники.
Из гордости он клевету не опровергал. Ему было тяжело в столице не столько из-за разнесшихся слухов, сколько из-за ужасной тоски, в которой он признавался Степану Бегичеву. В письме к нему он написал, что умирающий Шереметев преследует его неотлучно, видение это невмоготу и потому он стремится куда-нибудь убежать из столицы. Он это стремление выполнил, а в Петербурге ждала перевода французской пьесы, обещанного ей Грибоедовым к бенефису, Семенова.
Смерть Шереметева не прошла для нее незаметно. Она, принимавшая близко к сердцу дела Азаревичевой, конечно же, знала о пребывании у нее Истоминой. Она понимала ее талантливость, сострадала ей и защищала ее от наветов и клеветнических измышлений, каким и сама столько раз подвергалась, но след от события долго еще не давал покоя.
Авдотья Истомина отпуска у дирекции не попросила. В тяжелые дни потери она, как всегда, танцевала спектакли, а постепенно и острота от уколов совести начала притупляться. На смену случившемуся явились другие печали, большие и малые, театр жил своей постоянной жизнью. До бенефиса Семеновой оставалось уже меньше двух месяцев.
Обычно ее бенефисы перерастали в общественные события. Не посетить их казалось поступком почти неприличным. На них непременно съезжалось, как на дворцовые балы, все высшее общество. Парад драгоценностей и нарядов, которыми отличались ложи, давно уже стал обязательным, хотя не объявленным, церемониалом. Пять ярусов лож, появившихся в новом отстроенном после пожара, теперь уже по проекту архитектора Модюи, здании, сверкали начищенной бронзой и позолотой. В огромной, спускавшейся и поднимавшейся люстре, горели все 240 ламп, а по торжественным дням — ее бенефисы, конечно же, были торжественными — еще зажигались по три свечи в каждой ложе. На уровне бельэтажа, напротив сцены, располагалась широкая, поделен-ная импозантными кариатидами, императорская центральная ложа. В ее бенефисы и эта ложа обычно не пустовала.
Еще до начала спектакля публика мягко втекала в широкие восемь подъездов. Их не было в некогда любимом ею театре Тома де Томона, как не было самого де Томона, погибшего вместе с обломками его детища в ночь пожара. Проект Модюи был роскошен, но далеко не так поэтичен и совершенен в пропорциях, да и акустика здесь уступала, актерские монологи нередко сопровождало эхо. Зато появилось существенное нововведение. В печати отметили, как заслуживающую всяких похвал заботу, то обстоятельство, «что выход из райка проведен через особый коридор в сени, и потому публика, выходящая из кресел и лож, не будет стеснена смурыми любителями изящного».
Но «смурые», мало чем примечательные, «любители изящного» ей были так же нужны, как почтенные посетители кресел или щебечущие ценительницы прекрасного, занимавшие ложи. И те и другие, при всей их несхожести, при разительности несовпадения их места в жизни, а значит, и мест в театре, все вместе являлись ее постоянной публикой, ее заполнявшими зал снизу доверху зрителями. На ее бенефисах зал, самый разрозненный, разделенный обычно образованием, вкусами, интеллектом, сословными категориями, ей подчинялся, жил на ее эмоциональной волне, дышал заодно с ней. Тогда она чувствовала себя счастливой: она их соединяла. Поэтому, очевидно, и называл умный Вяземский спектакли, поставленные в пользу артистки Семеновой, как принято было писать в афишах, «поэзией бенефисов».
На этот раз «поэзия» что-то не задавалась.
Уехавший, или вернее сказать сбежавший из Петербурга после несчастной дуэли, Грибоедов укрылся в Нарве. Начатый им перевод пьесы Барта доканчивал за него друг его Андрей Жандр. В начале января 1818 года Грибоедов вернулся и сделанное в его отсутствие отредактировал и дополнил. Свой перевод, почти совершенно свободный по отношению к тексту оригинала, Грибоедов удачно назвал «Притворной неверностью». Комедия всем была хороша: названием,, остроумным сюжетом, сарказмом характеристик; всем, кроме одного, но для Семеновой самого важного: в комедии не было для нее роли.
Премьера «Притворной неверности» состоялась спустя два месяца, 11 февраля 1818 года, действительно в бенефис Семеновой, но бенефициантка в ней не участвовала, она исполняла роль Геры, или Юноны, в одноактном «мифологическом представлении», пьесе-прологе Шиллера «Семела, или Мщение Юноны». Это произведение переводил тот же Жандр, но при заметном участии Грибоедова, тот, видимо, искупал таким образом некоторую неловкость перед обманутой им невольно актрисой.
Текст перевода звучал прекрасно, недаром же Грибоедов, всегда поощрявший работы Жандра, потом утверждал, что «в его сценах есть иное мое, так как и в моих его перемены».
Театр был, естественно, переполнен, и сбор бенефициантка сняла сверх всех существующих исчислений. И исполнители подтянулись: Вальберхова мило играла доверчивую Семелу, холодновато-корректен был в роли Зевса, мужа Юноны, Брянский, во вставных номерах восхитительно пели Самойлов и Нимфодора, блеснули в прекрасно поставленных нестаревшим Дидло новых танцах Истомина и Лихутина. Особенной даже и для нее, всеми признанной «богини красоты», сверкающей внешностью поражала сама бенефициантка. Стихи своей роли читала она великолепно. Согласно сюжету, изложенному самим Грибоедовым, Гера (она же Юнона), «узнав о неверности божественного своего супруга, является к сопернице (Семеле) в виде прелестной женщины и внушает ей испросить у Зевса, чтобы он предстал любезной во всей силе своей, вооруженный громами... Несчастная испросила себе гибель, ибо громы Зевса для смертных неотразимы».
И облик «прелестной женщины», и коварные обольстительные внушения у Семеновой были выше всех ожиданий авторов перевода. Когда же она, обращаясь к Семеле, но адресуя свое обличение залу, не голосом мести, но голосом подлинного страдания сообщала о мире, где «весь воздух ядом напоен», и подкрепляла свое заключение конкретной картиной:

Там матерь милых чад, там брат сестру сжигает,
И слышатся повсюду вопли жен,
И умирающих призывные стенанья,
И остающихся надгробные рыданья...—

казалось, что тема сурового личного мщения возвышается до всеобщего пафоса понимания неблагополучия мира. И все же реальный смысл этой маленькой пьесы-пролога, значение компромиссного бенефиса, при всей видимости успеха, оставившего осадок несостоявшегося, был в том, что Юнона явилась наброском, первоначальным эскизом к будущей роли Медеи. Медею она сыграла уже через год, тоже в свой бенефис, 15 мая 1819 года, и сразу же после премьеры включила в число своих самых любимых произведений. Успех был сенсационным, удача ошеломляла, но обстановка в театре таинственно стала меняться. Она это поняла не сразу.

"Драматешка" - детские пьесы, музыка, театральные шумы, видеоуроки, методическая литература  и многое другое для постановки детских спектаклей.
Авторские права принадлежат авторам произведений. Наш email: dramateshka gmail.com

Яндекс.Метрика Индекс цитирования