Общение

Сейчас 540 гостей и один зарегистрированный пользователь на сайте

  • Pavlove1604

Наша кнопка

Если Вам понравился наш ресурс, Вы можете разместить нашу кнопку на своём сайте или в блоге.
html-код кнопки:

 


             

   


 

Уважаемые театралы! Наш сайт существует благодаря энтузиазму его создателей. В последнее время средств на оплату хостинга, даже с рекламой, стало не хватать. Поэтому просим всех неравнодушных посетителей воспользоваться формой поддержки, которая расположена ниже. Это помогло бы ресурсу выжить и избавиться от рекламы. На форме есть три способа платежа: с банковской карты, с баланса мобильного, из Яндекс-кошелька. Сумму перевода можно менять. СПАСИБО!

Апдейт: Друзья, благодаря вашей финансовой помощи удалось полностью очистить сайт от рекламы! Всем СПАСИБО! Надеемся, что ваша поддержка и впредь поможет содержать сайт в чистоте, не прибегая к вынужденному засорению его "жёлтым" мусором.

Действующие лица: девушка, судья, исполнители ролей заключенных и поэтов.

Статья первая. «Имя им — легион...»

Сцена затемнена. На авансцену выходит девушка, одетая в черное, в руках у нее цветы. Начинает звучать музыка Альбинони. Девушка некоторое время молча слушает, потом очень строго, но торжественно читает отрывок из «Реквиема» Анны Ахматовой. (Может тихо звучать музыка.)

Девушка.
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем — не ставить его
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем оборвана связь,
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век,
Как слезы, струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли. 

(Музыка звучит громче. Девушка кладет цветы на авансцену и медленно уходит.)

На сцене вспыхивает яркий свет, звучит веселая музыка 30-х годов «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью...», «Широка страна моя родная...», «Москва майская» и т. д.
По сцене парадом проходят группы людей, одетых по моде 30-х годов. Это и спортсмены со снарядами, пионеры с портретами «отца всех народов», колхозники с лозунгами «Сталин — наша слава боевая!», «Спасибо товарищу Сталину за нашу счастливую жизнь!». Для организации этой «толпы» достаточно 6—8 человек. Они же потом будут заключенными. Заключенные могут быть одеты в телогрейки.
Постепенно бодрая музыка сменяется щемящим тоскливым звуком. В это время все персонажи уходят со сцены и переодеваются в какие-то бесформенные балахоны. Каждый выходящий на сцену имеет в руке спичечный коробок. Появляясь перед зрителями, участник начинает изображать коробочкой звук едущего поезда: раз-два, раз- два. Остальные постепенно присоединяются, звук становится громче. Начинает звучать песня, ставшая в свое время гимном Колымы:

Я помню тот Ванинский порт,
И вид парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт,
В холодные мрачные трюмы.
А в трюмах сидели зека,
Обнявшись, как родные братья.
И только порой с языка
Срывались глухие проклятья.
Будь проклята ты, Колыма,
Что прозвана чудной планетой!
Сойдешь поневоле с ума —
Отсюда возврата уж нету...

Заключенные отходят на задний план, где для них стоят стулья, и садятся. Они присутствуют на сцене весь вечер.
Один из заключенных остается на сцене.

Зек. ГУЛАГ не разбирал чинов и званий. Ему не интересны были ни пол, ни возраст, ни заслуги, ни профессии... Разве может быть интересна людоеду личность? 
ГУЛАГ был государством в государстве, со своими законами, вернее, беззакониями, правителями, артистами, войсками, со своими предателями... И со своими писателями тоже. Имя им — легион... Вспомним сегодня некоторых из них, тем более, что слово тех времен не дает забыть, не дает простить и успокоиться нам, живущим гораздо позже.

Статья вторая. «Крутой маршрут»

Девушка (выходит на сцену из толпы зеков). Я буду говорить от лица писательницы Евгении Гинзбург, отбывшей в лагере десять лет, автора книги «Крутой маршрут»: «Семь минут! Вся трагикомедия длится ровно семь минут, ни больше, ни меньше. Голос председателя суда похож на выражение его глаз. Действительно, если бы маринованный судак заговорил, то у него оказался бы именно такой голос. Здесь нет и тени того азарта, который вкладывали в свои упражнения мои следователи. Судьи только служат. Отрабатывают зарплату. Вероятно, и норму имеют. И борются за перевыполнение».

(К девушке подходит еще один из зеков, но теперь он выступает в роли судьи, поэтому телогрейку снимает.)

Судья. С обвинительным заключением знакомы? Виновной себя признаете? Нет? Но вот свидетели же показывают... (Листает тетрадь.) Вот, например, свидетель Козлов...
Гинзбург. Козлова. Это женщина, притом подлая женщина.
Судья. Да, Козлова. Или вот свидетель Дьяченко...
Гинзбург. Дьяконов.
Судья. Да. Вот они утверждают... К суду у вас вопросов нет?
Гинзбург. Есть. Мне предъявлен 8-й пункт 58-й статьи. Это обвинение в терроре. Я прошу назвать мне фамилию того политического деятеля, на которого я, по вашему мнению, покушалась.
Судья (говорит не в образе судьи). Судьи некоторое время молчат, удивленные нелепой постановкой вопроса. Они укоризненно глядят на любопытную женщину, задерживающую их «работу». Затем тот, что убелен сединами, мямлит:
— Вы ведь знаете, что в Ленинграде был убит товарищ Киров?
Гинзбург. Да, но ведь его убила не я, а некто Николаев. Кроме того, я никогда не жила в Ленинграде. Это, кажется, называется алиби?
Судья. Вы что, юрист?
Гинзбург. Нет, педагог.
Судья. Что же вы казуистикой-то занимаетесь? Не жили в Ленинграде! Убили ваши единомышленники. Значит, и вы несете за это моральную и уголовную ответственность.

(Суд удаляется на совещание.)

Гинзбург. Не прошло и двух минут, как весь синклит снова на своих местах. И у председателя в руках большой лист бумаги. Это приговор. Вот сейчас скажет: «К высшей мере...» На секунду кажется, что это все в кино. Я играю роль. Ведь немыслимо же поверить, что меня на самом деле скоро убьют. Меня, мамину Женюшку, Алешину и Васину мамулю... Да кто дал им право? Мне кажется, что это я кричу. Нет. Я молчу и слушаю. Я стою совсем спокойно, а все то страшное, что происходит, — это внутри.
Что это? Что это он сказал?
Судья. ...К десяти годам тюремного заключения со строгой изоляцией и с поражением в правах на пять лет...
Гинзбург. Все вокруг меня становится светлым и теплым. Десять лет! Это значит — жить!
Судья. ...и с конфискацией всего лично ей принадлежащего имущества...
Гинзбург. Жить! Без имущества! Да на что мне оно? Пусть конфискуют! Они ведь разбойники, как же им без чужого имущества? Десять лет... И вы думаете еще десять лет разбойничать тут, судаки маринованные? Вы всерьез надеетесь, что в партии не найдется людей, которые схватят вас за руку? А я знаю — есть такие люди. ...И рано или поздно — конец вам придет... И ради того, чтобы увидеть этот конец, надо жить. Пусть в тюрьме, все равно! Жить!
Зек (выходит и читает стихотворение Галича, обращаясь к девушке).

Как мне странно, что ты — жена.
Как мне странно, что ты жива.
А я-то думал, что просто —
Ты мною воображена!
Не считайте себя виноватыми,
Не ищите себе наказанья,
Не смотрите на нас вороватыми
Перепуганными глазами,
Будто призваны вы, будто позваны,
Нашу муку — терпеньем мелете!
Ничего, что родились поздно вы,
Вы все знаете, все умеете!
Как мне странно, что ты — жена,
Как мне странно, что ты — жива.
А я-то думал, что просто —
Ты мною воображена!

(Девушка уходит на место, а он читает в зал.)

Никаких вы не знали фортелей,
Вы не плыли бутырскими окнами,
У проклятых ворот в Лефортове
Вы не зябли ночами мокрыми.
Но ветрами подует грозными —
Босиком вы беду измерите!
Ничего, что родились поздно вы —
Вы все знаете, все умеете!
Не дарило нас время сладостью,
Раздавало горстями горькость,
Но великою вашей слабостью
Вы спасли нам не жизнь, а гордость!
Вам не будет сторицей воздано,
И пройдем мы по веку розно...
Ничего, что родились поздно вы, —
Воевать никогда не поздно!..

(Читает как молитву.)

Как мне страшно, что ты — жена,
Как мне страшно, что ты — жива.
Воркутинскою долгой ночью
Ты была воображена!..

(Звучит музыка из «Реквиема» В.А. Моцарта.) 

Статья третья. «Между молотом и наковальней»

(На передний план выходит актриса, исполняющая роль Ахматовой.)

Поэт (так мы будем называть исполнительницу роли Ахматовой). «В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях. Как-то раз кто-то “опознал” меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом): “А это вы можете описать?” И я сказала — могу.
Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом».

(К ней подходит другая девушка, обнимает, некоторое время стоят молча.)

Подруга. Анна Ахматова была одной из первых женщин, душу которых опалил красный террор: еще 25 сентября 1921 года по приговору Петроградской ЧК был расстрелян ее бывший муж, поэт Николай Гумилев. И, может быть, чувство уже раз пережитого ужаса помогло Ахматовой с небывалой твердостью встретить новые суровые испытания. В «Эпиграмме», написанной в середине 20-х годов, выносится приговор всему режиму:

Здесь девушки прекраснейшие спорят
За честь достаться в жены палачам.
Здесь праведных пытают по ночам
И голодом неукротимых морят.

Поэт. В октябре 1935 года происходит одновременный арест Н.Н. Лунина и сына, JI.H. Гумилева. Ахматова в спешном порядке пишет Сталину письмо, короткое, но полное достоинства, передает его адресату. Результат не замедлил себя ждать — на девятый день после ареста и Пунин, и Лева были уже дома. Еще раньше был арестован близкий друг — поэт Осип Мандельштам, следом за ним Владимир Нарбут и Борис Пильняк — тоже люди самого близкого ахматовского окружения. В этих условиях, ждущая ареста со дня на день, Ахматова совершает с точки зрения здравой логики безумный поступок — едет навестить своего опального друга Мандельштама в 
Воронеж. И, может быть, как месть за этот шаг, вторично и на этот раз надолго, 10 марта 1938 года арестовывают сына. Начинается бесконечное стояние матери в тюремных очередях — зачинается «Реквием».
В 1939 году оглашается приговор — 5 лет лагерей.

И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить.
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
А не то... Горячий шелест лета
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.

В Кремле было заведено оперативное дело о том, что Ахматова завербована английской разведкой. Все это быстро дошло до Сталина, чья изощренная жестокость заключалась в том, что и на этот раз арестовали не ее, а сына. Оперативные материалы в отношении «английской шпионки» Анны Ахматовой были «закрыты» только в 1954 году, в связи с тем, что, как выяснилось, гражданка Ахматова оной не являлась.
Но вторичного ареста сына не выдержало материнское сердце.
Подруга. В гневе на себя, утратив всякий самоконтроль, она устроила после обыска настоящее самосожжение. В печку совалось все, что могло там поместиться и гореть. Так погиб архив Анны Ахматовой. Приговор — 10 лет лагерей — приводит ее в отчаяние. И в помраченном рассудке рождается безумная идея — разжалобить сердце тирана в славословящих его стихах. Но два стихотворения, написанных к 70-летию тирана, не спасли положения — Сталин дал указание восстановить Ахматову в рядах советских писателей, но сына не освободил. Вспоминая те страшные дни, Ахматова делает в своем дневнике такую запись: «1965 год. Сегодня мой страшный день. Которая-то годовщина ареста Левы (1949). Тогда никто не думал, что осталось так мало лет (до смерти Сталина). Ужас впивается в тело и делится им. Как чудовище у Данте. Человеку кажется — это не его руки, а рука чудовища. Это не его совесть, а совесть чудовища».

Стрелецкая луна. Замоскворечье. Ночь.
Как крестный ход идут часы Страстной недели.
Мне снится страшный сон. Неужто в самом деле
Никто, никто, никто не может мне помочь?
«В Кремле не можно жить» — Преображенец прав,
Там зверства древнего еще кишат микробы:
Бориса дикий страх, всех Иоаннов злобы,
И Самозванца спесь — взамен народных прав.

Это были годы удушья, годы насилия над своей Музой. Это тоже были времена Ахматовой, черные времена:

Удивляйтесь, что была печальней
Между молотом и наковальней,
Чем когда-то в юности была.

(Звучит музыка из «Реквиема» В.А. Моцарта.)

Статья четвертая. «Господи, помилуй мя...»

Поэт. В числе репрессированных оказался и поэт Николай Клюев.

(Из рядов зеков выходит исполнитель роли Клюева.)

Клюев. «Ради моей судьбы как художника и чудовищного горя, пучины несчастия, в которую я повержен, выслушайте меня без борьбы самолюбия. Я сгорел на своей Погорелыцине, как некогда сгорел мой прадед протопоп Аввакум на костре пустозерском. Кровь моя волей или неволей связует две эпохи: озаренную смолистыми кострами и запалами самосожжений эпоху царя Федора Алексеевича и нашу, такую юную и потому многого не знающую. Я сослан в Нарым, в поселок Колпашев на верную и мучительную смерть. Она, дырявая и свирепая, стоит уже за моими плечами. Четыре месяца тюрьмы и этапов, только по отрывному календарю скоро проходящих и легких. Поселок Колпашев — это бугор глины, усеянной почерневшими от бед и непогодиц избами, дотуга набитыми ссыльными. Есть нечего, продуктов нет или они до смешного дороги. 
Помогите! Помогите! Услышьте хоть раз в жизни живыми ушами кровавый крик о помощи, отложив на полчаса самолюбование и борьбу самолюбий! Это не сделает вас безобразными, а напротив, украсит всеми зорями небесными».

Песня про Синюю Птицу

...Был я глупый тогда и сильный,
Все мечтал я о Птице Синей!
А нашел ее синий след —
Заработал пятнадцать лет!
Было время — за синий цвет
Получали пятнадцать лет!
Не солдатами — номерами
Помирали мы, помирали!
От Караганды по Нарым —
Вся земля, как один нарыв!
Воркута, Инта, Магадан —
Кто нам жребий тот нагадал?!
То вас шмон трясет, а то цинга,
И чуть не треть зека — из ЦК!

А. Галич

(К продолжающему стоять зеку подходит еще один, исполняющий роль Раскольникова.)

Раскольников.

Было время — за красный цвет
Добавляли по десять лет!

Еще лет пятнадцать назад за чтение этого письма к Сталину исключали из партии. Федор Федорович Раскольников — герой гражданской войны, журналист, дипломат. Последний его революционный подвиг — открытое письмо Сталину от 17 августа 1939 года: «Где старая гвардия? Ее нет в живых. Вы расстреляли ее, Сталин. Вы растлили и загадили души лучших Ваших соратников. Вы заставили идущих за вами с мукой и отвращением шагать по лужам крови вчерашних товарищей и друзей. Лицемерно провозглашая интеллигенцию “солью земли”, Вы лишили минимума внутренней свободы труд писателя, ученого, живописца.,Все задыхается и вымирает... Вы беспощадно истребляете талантливых, но лично Вам неугодных писателей. Где Борис Пильняк? Где Михаил Кольцов? Где Галина Серебрякова, обвиненная только в том, что она была женой Сокольникова? Вы арестовали их, Сталин!»

Статья пятая. «Он за весь народ...»

(Выходит зек.)

Зек. Булат Окуджава не был репрессирован в силу возраста, но постиг это бесчеловечное время через муки своих родных.

Убили моего отца
Не за понюшку табака.
Всего лишь капелька свинца —
Зато как рана глубока!
Он не успел, не закричал,
Лишь выстрел треснул в тишине.
Давно тот выстрел отзвучал,
Но рана та еще во мне.
Как эстафету прежних дней
Сквозь эти дни ее несу.
Наверно, и подохну с ней,
Как с трехлинейкой на весу.
А тот, что выстрелил в него,
Готовый заново пальнуть,
Он из подвала своего
Домой поехал отдохнуть.
И он вошел к себе домой
Пить водку и ласкать детей,
Он — соотечественник мой
И брат по племени людей.
И уж который год подряд,
Презревши боль былых утрат,
Друг друга братьями зовем
И с ним в обнимку мы живем.

(К чтецу подходит одна из девушек.)

Девушка-зек.

Письмо к маме.

Ты сидишь на нарах посреди Москвы.
Голова кружится от слепой тоски.
На окне — намордник, воля — за стеной, 
Ниточка порвалась меж тобой и мной.
За железной дверью топчется солдат...
Прости его, мама: он не виноват,
Он себе на душу Греха не берет —
Он не за себя ведь — он за весь народ.
Следователь юный машет кулаком.
Ему так привычно звать тебя врагом.
За свою работу рад он попотеть...
Или ему тоже в камере сидеть!
В голове убогой — трехэтажный мат...
Прости его, мама: он не виноват,
Он себе на душу греха не берет —
Он не за себя ведь — он за весь народ.
Чуть за Красноярском — твой лесоповал.
Конвоир на фронте сроду не бывал.
Он тебя прикладом, он тебя пинком,
Чтоб тебе не думать больше ни о ком.
Тулуп на нем жарок, да холоден взгляд...
Прости его, мама: он не виноват,
Он себе на душу греха не берет —
Он не за себя ведь — он за весь народ.
Вождь укрылся в башне у Москвы-реки.
У него от страха паралич руки.
Он не доверяет больше никому,
Словно сам построил для себя тюрьму.
Все ему подвластно, да опять не рад...
Прости его, мама: он не виноват,
Он себе на душу греха не берет —
Он не за себя ведь — он за весь народ.

Девушка-зек. Неправда, что Окуджава лично не пострадал в эти глухие времена — он плоть от плоти своих родителей. Такие стихи мог написать человек, в котором боль от потерь не умолкала ни на минуту.

Юноша-зек.

Ну что, генералиссимус прекрасный,
Потомки, говоришь, к тебе пристрастны?
Их не угомонить, не упросить...
Одни тебя мордуют и поносят,
Другие все малюют и возносят,
И молятся, и жаждут воскресить.
Ну что, генералиссимус прекрасный?
Лежишь в земле на площади на Красной...
Уж не от крови ль красная она, 
Которую ты пригоршнями пролил,
Пока свои усы блаженно холил,
Москву обозревая из окна?
Ну что, генералиссимус прекрасный?
Твои клешни сегодня безопасны —
Опасен силуэт твой с низким лбом.
Я счета не веду былым потерям,
Но пусть в своем возмездье я умерен,
Я не прощаю, помня о былом.

Подруга. Это были годы удушья, годы трагедии в самом наивысшем ее проявлении:

Удивляйтесь, что была печальней
Между молотом и наковальней,
Чем когда-то в юности была...

(Звучит «Адажио» Альбинони.)

Статья шестая. «Пропавшее наше прошлое...»

(Звучат гитарные переборы, на авансцену выходит следующий зек и читает стихи Александра Галича.)

Зек.

Баю-баю, баю-бай,
Ходи в петлю, ходи в рай,
Баю-баюшки-баю,
Хорошо ль тебе в раю?!
Улетая — улетай,
Баю-баю-баю-бай!
Но в рай мы не верим, нехристи,
Незрячим — к чему приметы?
А утром пропавших без вести
Выводят на берег Леты.
Сидят, пропавшие, греются,
Следят за речным приливом.
А что им, счастливым, грезится?
Не грезится им, счастливым!
Баю-баю-баю-бай,
Забывая — забывай!
Идут им харчи казенные,
Завозят вино — погуливают.
Сидят палачи и казненные,
Поплевывают, покуривают. 
Придавят «бычок» подошвою,
И — в лени от ветра вольного —
Пропавшее наше прошлое
Спит под присмотром конвойного!
Баю-баю-баю-бай!
Ходи в петлю, ходи в рай,
Гаркнет ворон на плетне:
Хорошо ль тебе в петле?
Умирая — умирай,
Баю-баю-баю-бай!

(Выходит следующий зек.)

Зек. Из воспоминаний Бориса Пастернака: «Мандельштам прочел мне стихотворение о Сталине, о том, что он наставил между людьми непроницаемые перегородки, отец не доверяет сыну, муж — жене, и все заключены в стены одиночества и страха, как в первобытные времена, что это — уничтожение цивилизации, сближающей людей. Я его спросил: “Кто-нибудь, кроме меня, знает эти стихи?”»

(Подходит юноша, исполняющий роль Мандельштама.)

Мандельштам. Я их читал одной женщине.
Пастернак. Больше никому?
Мандельштам. Нет.
Пастернак. Тогда уничтожь их немедленно. Не будь ду-раком, они ничего не изменят, но ты погибнешь. Обещай, что ты это сделаешь.
Он обещал.
Через некоторое время стало известно, что Мандель-штам арестован... Ночью с 13 на 14 мая 1934 года.
Зек. Поводом для ареста послужила эпиграмма на Сталина, историю о которой мы только что слышали:

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны.
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища. 
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей,
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подковы, кует за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него, то малина
И широкая грудь осетина.

Зек (исполнявший роль Пастернака). Арест, допросы, высылка в Чердынь, а затем в Воронеж подорвали его физическое и психическое здоровье. Но он продолжал писать стихи, оставаясь человеком уже на грани сумасшествия, до которого его довели пытки в сталинских застенках.

За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей —
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе, —
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.

Зек (Мандельштам). Рассказывают, что во время врангелевской оккупации Крыма Мандельштама по ошибке посадили в тюрьму. Как только он остался в одиночестве камеры, тут же забарабанил что было сил по ее двери. Охраннику, пришедшему на шум, поэт заявил: «Выпустите меня отсюда!» Когда же у него спросили, чем он обосновывает это столь категоричное требование, Мандельштам ответил: «Я не создан для тюрьмы!»
Зек (Пастернак). Всякий человек от рождения является свободным и не созданным для тюрьмы. Вот что записано в «Декларации Независимости» Томаса Джефферсона: «Мы полагаем самоочевидными следующие истины: все люди сотворены равными, всех их создатель наделил определенными правами, к числу которых принадлежат жизнь, свобода и стремление к счастью. Дабы обеспечить эти права, учреждены среди людей правительства, берущие на себя справедливую власть с согласия подданных. Всякий раз, когда какая-либо форма правления становится губительной для этих целей, народ имеет право изменить или уничтожить ее и учредить новое правительство...»
Зек (Мандельштам).

Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
Захребетник лишь трепещет
На пороге новых дней.
Тварь, покуда жизнь хватает,
Донести хребет должна,
И невидимым играет
Позвоночником волна.
Словно нежный хрящ ребенка
Век младенчества земли —
Снова в жертву, как ягненка,
Темя жизни принесли.
Чтобы вырвать век из плена,
Чтобы новый мир начать,
Узловатых дней колена
Нужно флейтою связать.
Это век волну колышет
Человеческой тоской,
И в траве гадюка дышит
Мерой века золотой.
И еще набухнут почки,
Брызнет зелени побег,
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный, жалкий век!
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.

Произведения Осипа Мандельштама не публиковались в СССР более сорока лет. Лишь в 1973 году в серии «Библиотека» вышел поэтический сборник с очень осторожным подбором стихотворений и фальсифицированной биографией. И только теперь забывчивые потомки возвращают долги памяти великим поэтам нашего времени. У Мандельштама, у Клюева и у многих других нет даже могил. Так пусть каждый наш день будет днем памяти о них, нашей гордости, нашей славе...

(На сцену выходят все зеки. Поют хором.)

Запомним тот Ванинский порт
И взгляд капитана угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт,
В суровые мрачные трюмы...

Конец

Использованная литература:

Галич А. Избр. стихотворения. М.: Изд-во АПН. 1989.
Окуджава Б. Посвящается вам. Стихи. М.: Советский писатель, 1988.
Мандельштам О. Стихи. Петрозаводск: Карелия, 1990.
Русский язык и литература. (Киев) 1990. № 10.

"Драматешка" - детские пьесы, музыка, театральные шумы, видеоуроки, методическая литература  и многое другое для постановки детских спектаклей.
Авторские права принадлежат авторам произведений. Наш email: dramateshka gmail.com

Яндекс.Метрика Индекс цитирования